Школа писателя

В этом разделе собираются материалы, касающиеся писательского мастерства.

Айни Садриддин. О выборе псевдонима

ВЫБОР ПСЕВДОНИМА
Мне следует здесь немного остановиться на вопросе о своем тахаллусе -- литературном псевдониме. В первые годы моей жизни в Бухаре люди (за исключением лишь некоторых), в особенности муллы, смотрели на меня очень презрительно и, желая унизить, называли "деревенщиной". Поэтому я выбрал псевдоним "Сифли", что значит "низкий", "презренный". Однако позже мне этот псевдоним не понравился. Я подумал: "Люди считают меня низким, это их дело. Но для чего же я сам себя буду унижать? Я отличаюсь от других лишь тем, что беден и нуждаюсь, они же богаты и ни в чем не испытывают нужды".
Отвергнув слово "сифли", я решил взять для псевдонима слова "кашшоки" (бедняк) и "мухтоджи" (нуждающийся), но слова "мухтодж" и "мухтоджи" показались мне более подходящими, и впоследствии, согласно размеру стиха, я употреблял в качестве псевдонима то Мухтодж, то Мухтоджи.
Постепенно мне они тоже перестали нравиться, и я опять стал думать: "Это верно, что я нуждаюсь, но зачем же объявлять об этом людям через стихи? Как бы я ни нуждался, но должен показать посторонним, что ни в чем не испытываю недостатка". -- Так я отклонил и второй псевдоним.
Под влиянием тяжелого детства я был очень нервным и даже испытывал разочарование в жизни. Иногда ночью в одиночестве я читал элегические стихи старых поэтов и рыдал, облегчая свое сердце. Проведав об этом, люди говаривали: "Это способный мальчик, но немного ненормальный". Поддавшись этим разговорам, я выбрал себе псевдоним "Джунуни", близкий по значению к слову "ненормальный". Постепенно и этот псевдоним перестал мне нравиться. "Ведь я же не сумасшедший, -- думал я. -- Я все понимаю, все различаю, зачем же должен называть себя безумным? Люди считают меня сумасшедшим, пусть себе считают, это не имеет ко мне никакого отношения".
После таких размышлений я стал подыскивать себе более подходящий псевдоним. В то время некоторые ученики медресе, в особенности бухарцы или дети духовенства, очень увлекались сочинением стихов, даже полная неграмотность не являлась для них препятствием. Однако еще до того, как начинали писать стихи или придумывали хоть один бейт, они уже выбирали себе псевдоним. Обращаясь один к другому, они вместо имен упоминали псевдонимы. Часто молодые поэты спрашивали друг друга о значении какого-нибудь псевдонима и спорили о том, подходит ли данное слово для псевдонима или нет, при этом каждый из них считал свой псевдоним лучшим. Самым важным доказательством преимущества того или иного псевдонима считалось то, что данное слово является редким, странным, а также и то, что ни один из поэтов прошлого не использовал его в свое время.
Вместе с тем большая часть их псевдонимов ничем не отличалась от использованных другими поэтами. Часто оказывалось, что псевдонимы имеют неподходящее значение или совсем бессмысленны. Даже Мир-Кодир-махдум-"Кобыла", который не имел никакого интереса к литературе, не любил слушать стихи и, если при нем начинали их читать, тотчас же уходил, -- и он не остался в стороне от поисков псевдонимов. Присутствуя при таких разговорах, он говорил: "Если я стану поэтом, то возьму себе псевдоним „Гамбуск" (жук), потому что это слово как псевдоним не было использовано ни одним поэтом".
Бесконечные споры и обсуждения, всеобщие поиски псевдонимов заставили меня прийти к следующей мысли: "Нужно найти такой псевдоним, который имел бы значение, свойственное именно мне, и вместе с тем никем из поэтов до сих пор не был использован". С этими мыслями я день и ночь перелистывал словари и в конце концов нашел слово "айн", которому составители приписывали сорок восемь, а иногда и больше значений. Среди наиболее распространенных значений этого слова были "глаз", "источник", "лоскут кожи на тетиве лука для камешка". Приняв за псевдоним слово айн, можно было применить к нему любое из названных понятий и отнести их к самому себе.
Теперь передо мной возник вопрос: было ли это слово использовано другими поэтами для псевдонима или нет? Чтобы найти ответ на него, я взял у Абдулхалил-махдума поэтические антологии "Оташ- када" и "Давлатшах" и просмотрел перечень упоминаемых там поэтов. Слово "айн" как поэтический псевдоним в них не встречалось. Из осторожности я все же счел нужным справиться еще у какого-нибудь знающего человека. Как раз в эти дни я встретил Мулло-Холи из Ура-Тюбе, о котором упоминалось выше. Хотя сам' он писал очень плохие стихи, но хорошо знал историю, биографии поэтов и ученых прошлого. Я спросил у него, использовал ли кто-либо приглянувшееся мне слово "айн" в качестве псевдонима.
-- Я никогда не встречал это слово как псевдоним какого-нибудь поэта, -- ответил он, -- лишь в Египте жил когда-то один ученый, который был комментатором Сахихи Бухори, и научный псевдоним этого человека был "Айни". Когда я получил от него эти сведения, то решил избрать для себя псевдоним "Айни".
Когда молодые люди, мнящие себя поэтами, узнали, что я сочиняю стихи и выбрал себе псевдоним, они, даже не спросив у меня стихов и не интересуясь их содержанием, стали расспрашивать о смысле псевдонима. Я им ответил:
-- Это слово имеет сорок восемь значений. Посмотрите сами словари, почитайте книги, и вы поймете, что оно означает. У меня же нет времени объяснять вам.
Необходимо указать, что никто не видел ни одного моего стихотворения, подписанного псевдонимами Сифли, Мухтоджи, Мухтодж или Джунуни и ни одной газели, написанной тогда, я и сам сейчас не могу вспомнить. Что же касается рукописей, то, как я уже указывал выше, через две недели или месяц после их появления на свет я подвергал их суровой критике и уничтожал. Поэты и мнящие себя поэтами даже и не подозревали, что у меня были еще и другие псевдонимы.
Когда я близко подружился с Хайратом (об этом будет рассказано далее), я впервые поведал ему о поисках псевдонима и перечислил все слова, привлекавшие меня поначалу. Он запомнил только одно из них -- "Джунуни".
Хайрат, уже в конце жизни, когда был тяжело болен и не надеялся выздороветь, написал элегическую касыду. В этой касыде он хотел упомянуть обо мне, но так, чтобы слушающие этот бейт не поняли, что речь именно обо мне. Поэтому он упомянул меня под моим отвергнутым псевдонимом. Три бейта из этой касыды таковы:
Когда бы нами увлеклась ты, как и мы тобой,
Так долго с нами бы тогда не враждовала ты.
Как не оплакивать теперь крушение надежд --
Когда-то сладостью речей нас восхищала ты.
То чаровал Джунуна твой пленительный упрек,
То речью ласковой опять нас утешала ты.

Антонов Сергей. Постройка рассказа

Как-то на семинаре молодых писателей зашла речь о том, при каких условиях произведение искусства оставляет ощущение художественной цельности и завершенности: как рождается творение, в котором ничего не прибавишь, не убавишь без того, чтобы не нарушить гармонии целого.
На этот счет было высказано много любопытных мыслей и предположений. И тогда же я решил записать их.
Однако теперь, когда дошло до дела, не без робости приступаю я к этой сложной и смутной теме. Даже точно обозначить ее не удается. Поначалу стандартный заголовок "Композиция рассказа" выглядел солидным и достойным предмета, о котором пойдет речь. Но по мере углубления в материал он казался все худосочней, и в одном из вариантов я заменил слово "композиция" мало понятным и расплывчатым (как это бывает, когда суть дела еще недостаточно осмыслена автором), но зато наукообразным словом "архитектоника". И только когда статья была вчерне закончена, я, перечитывая Гоголя, случайно наткнулся на слова, удивительно метко обозначавшие то, о чем пойдет речь: "Постройка сочинения".
Может показаться, что я преувеличиваю сложности темы. Действительно, на первый взгляд дело ясное. Ощущение законченности любого творения, будь то роман или чайная чашка, свойственно любому человеку.
Конечно, для того чтобы обнять мыслью и прочувствовать единство и гармонию "Войны и мира", необходима более высокая степень культуры, чем для художественного освоения короткого рассказа. В рассказе все на виду. Чем короче рассказ, тем отчетливей проступает в нем красота соразмерности и выпирает уродство несоразмерности.
Как показывает опыт, судьба рассказа зависит от его цельности в большей степени, чем судьба повести или романа.
Я вспоминаю литературный кружок в ленинградском Доме писателя, где мы занимались под руководством поэта Вс. Рождественского. С тех пор прошло почти пятнадцать лет, и имена моих товарищей-кружковцев Леонида Семина, Павла Петунина, Юрия Помозова, Сергея Воронина уже известны читателю. Одни пишут романы, другие-рассказы, третьи-очерки. Но начинали мы все, по совету Вс. Рождественского, с рассказов. И только один упрямец, около года носивший в кармане тетрадку с надписью "Том первый, часть первая, глава первая", так где-то и потерялся, хотя был не менее способным, чем все остальные.
Может быть, это случайность, но очевидно, что малая площадь бумаги, отведенная автору, дисциплинирует мысль и удерживает молодого писателя от соблазна превращения в того болтуна, о котором писал Салтыков-Щедрин:
"Дадут ему сюжет - он будет болтать плавно, с соблюдением грамматических и синтаксических правил; не дадут ему сюжета - он болтать перестанет, но шевелить во рту языком все-таки будет".
Итак, рассказ вчерне "набросан", оставляет смутное ощущение незавершенности. Что в нем плохо, что нужно убрать, что оставить? Какую часть расширить, а какую сократить?
Не знаю, как другие, но я не могу дать ответа до тех пор, пока не определю художественную идею вещи. Большинство рассказов я начинал вследствие какого-то непонятного душевного толчка задолго до того, как идея отчетливо возникала в моем сознании. Писание для меня (в том числе и писание этих писем) почти всегда диктуется потребностью глубже осмыслить факты жизни и оформить в сознании тревожащую мысль, идею.
Может быть, вы ухмыльнетесь, прочитав это признание. Что сделаешь? Писатель-обыкновенный смертный и не рождает истину, как Зевс Афину, из своей головы. Для приближения к истине "нужны длительные сопоставления фактов и душевное напряжение (если по иным рассказам этого незаметно, тем хуже для рассказов).
Думаю, что вы не посетуете, если я на примере "Поддубенских частушек" поясню сказанное.
Еще будучи инженером, я записывал частушки. Зачем-сам не знаю. Я любил эти короткие народные песенки, они мне нравились. С течением времени в блокнотах скопилась масса четверостиший - протяжных сибирских, уральских подгорных, волжских припевок и страданий, которые девчата поют под мажорную саратовскую гармошку, воронежских сатаней, владимирских припевок, петых под "елецкий", курских прибасок, петых под "чеботуху", частоговорочек и мужских двустрочных запевок "с картинками" - словом, богатая россыпь веселых и озорных, печальных и мудрых самоцветов народного ума и юмора. И вдруг, ни с того ни с сего, я написал кусок, который стал впоследствии основой первой главки "Поддубенскйх частушек". Случилось это так: редакция "Литературной газеты" послала меня в командировку собирать материал об объединении колхозов. Я приехал в Дмитровский район (недалеко от Москвы), в колхоз "Колос", поздно вечером, и меня отвели в дом для приезжающих. В комнате никого не было. На столе лежала тетрадка с записями, которые можно найти в той же первой главке. За окном слышались запевки...
Отослав очерк, я приехал домой и стал печатать (именно не писать, а печатать на машинке), как поселился в доме приезжих, как просматривал тетрадь с записями ночлежников, как сидел у окна и слушал девичьи запевки. Писать было приятно. Хотелось возобновить в душе светлое ощущение радости и грусти, с которым я слушал частушки в колхозе... Впрочем, была еще одна побудительная причина: я только что купил старенькую "Олимпию", и мне не терпелось попробовать работать так же, как Алексей Толстой,- не терять времени на писание ручкой, а сразу отстукивать текст на пишущей машинке. Первые строчки особенного труда не доставили и с резвостью, простительной для начинающего члена Союза писателей, я бросился в издательство, написал расплывчатую заявку и заключил договор. А дальше дело пошло хуже. С каждой страницей растерянность все больше охватывала меня. Я писал главку за главкой и не мог понять: нужно это или не нужно, необходим пейзаж или нет, есть нужда в авторском отступлении или нет в нем никакой необходимости.
В конце концов неуверенность дошла до того, что я закрыл "Олимпию" и стал писать обыкновенной ручкой, макая ее в непроливашку.
Но и это не помогло. Пришлось остановиться и думать.
За душой у меня была только неистребимая любовь к частушкам и к творцам их-деревенским парням и девчатам. Эта любовь и увлекла меня писать первую главку. Но для завершения работы не хватало ясного ощущения художественной идеи. вещи, не хватало отчетливой мысли, организующей воедино разрозненные ситуации и эпизоды. Не хватало ощущения общественной необходимости своей работы.
Короче говоря, я стал нервничать, паниковать. А через месяц в полном отчаянии забросил рукопись и снова поехал в командировку. Мне было невдомек, что, перемарывая страницы, я вовсе не теряю времени попусту, а как раз и занимаюсь тем, чем нужно: извлекаю из материала идею...
На этот раз меня занесло в Одесскую область, в деревню под названием Катерника. Там, на почве общей любви к частушкам, я познакомился с нянюшкой колхозных яслей. Это была белокурая девушка с ярко-голубыми глазами. Запевала она как-то внезапно, без подготовки, неожиданно, славно кукарекала. Набор частушек был печальный. Вот, например, одна из них:
Я, бывало, припевала
Разные припевочки,
А теперя перестала,
Родимые девочки.
Судьба забросила ее на Украину откуда-то из певучих областей Средней России, кажется из-под Рязани. Жила она "на квартире", тосковала по родной деревне. Отец и мать ее погибли во время войны, да и на ней самой война оставила отметину: нога ее была перебита осколком мины. В присутствии парней девушка безуспешно пыталась скрыть хромоту. Деревенские жинки жалели ее, за глаза называли "убогенькой" и не осуждали, когда она пила водку.
Катеринка была большим селом. В ней существовало два колхоза. Мой приезд совпал с подготовкой слияния колхозов в одно хозяйство. Колхозники в шутку называли объединение - "свадьбой". "Свадьбой" назвал и я не то очерк, не то рассказ, в котором попытался изобразить происходившее на моих глазах трогательное торжество объединения.
После собрания девчата во главе с приезжей нянюшкой прошли по длинной, километра в четыре, улице деревни с частушками-наказам только что выбранному новому правлению колхоза. Это были молниеносно сложенные первосортные частушки с именами, с фамилиями, с лукавыми намеками и добрыми пожеланиями.
Я слушал эти частушки с таким вниманием, что даже забыл записать их, и вдруг все, над чем я так долго и безуспешно думал, с гало словно настраиваться на фокус.
Неодолимая сила общественного мнения... высокое чувство хозяина... острая критика недостатков, которую не загонишь в темные углы... народное творчество...- все сошлось в один общий идейный центр. Впрочем, неловко и как-то противоестественно декламировать идею собственного рассказа. Какой бы удачной ни была формулировка, она всегда окажется неточной и однобокой.
Важно одно - идею я отчетливо почувствовал. И материал сразу же зазвучал по-новому. Одни куски, которыми я дорожил, оказались ненужными и сами по себе стали отваливаться от текста, другие потребовали развития, третьи - решительного изменения.
Дело тут совсем не в том, что я "добрал материала", хотя и детские ясли, и тема войны, и голубые глаза героини, и объединение колхозов появились в "Поддубенских частушках" после посещения Катеринки и после знакомства с молодой нянюшкой. (Мне почему-то очень хочется, чтобы она прочла эти строки.) Главное заключалось в том, что мое внимание в течение долгого времени работы над черновиками было сосредоточено и направлено на осмысление определенных жизненных фактов и на установление их причинной связи.
Словом, я снова почувствовал себя на коне. Моя самонадеянность дошла до того, что я ввел в текст песенку собственного сочинения: "Понапрасну месяц светит" и т. д.- и попытался выдать ее за народную частушку. Конечно, и тут пришлось попотеть, да и в окончательном виде рассказ, если поглядеть на него после десятилетней разлуки, получился не ахти какой цельный и законченный, но я рассуждаю сейчас не о качестве вещи, а о том, какие условия необходимы для приближения к идеалу цельности.
Конечно, каждый пишет по-своему, но мои наблюдения подтверждает и писатель И. Новиков.
"В этом последнем случае,-пишет И. Новиков,- происходит нечто подобное тому, как бывает после длительного подъема в гору, вдруг, сделав еще несколько шагов, оказываешься на высоком перевале могучего горного хребта, и перед тобою возникает внезапно целая долгожданная страна,-именно что осуществляющая желанное "соотношение частей с целым"! Все это давно, за все время работы, сопутствовало автору и томило его, и вот открывается, наконец, также "в пути", то есть в том же самом процессе работы, но на какой-то решающей его стадии".
- Какие же практические выводы я, молодой автор, могу сделать из сказанного? - спросит нетерпеливый читатель. - Что я должен делать, чтобы мой рассказ получился цельным?
- Работать, работать и работать.
И тот, кому такой ответ придется не по душе, пусть отложит мои заметки, потому что припев "Работать и работать" подразумевается после каждого вывода.
При работе над последними вариантами, когда вместо непосредственного чувства все чаще вступает в свои права чистая "технология", следует опасаться, чтобы, выправляя рассказ "на идею", не убить драгоценного аромата и свежести первозданного чувства, того чувства, которое явилось побудительным импульсом к писанию вещи. Особенно нужно за этим следить, когда утомился, когда появилось нетерпеливое желание скорей кончать, да почитать приятелю, да бежать в редакцию с отпечатанной рукописью...
Каковы же все-таки самые общие признаки единства и соразмерности произведения художественной литературы?
По Платону, гармония всякого творения человека, будь то музыкальная пьеса или храм Парфенон, зависит от пропорции между целым и его частями.
Термин "пропорция" имеет у платоников чисто математическое значение, так как греческий мудрец считал, что в тайнах чисел заключена сущность вещей, да и вообще всякая сущность, даже сущность красоты.
В "Избранных местах переписки с друзьями" Гоголь писал по поводу "Мертвых душ":
"Дивлюсь только тому, что мяло было сделано упреков в отношении к искусству и творческой науке. Этому помешало как гневное расположение моих критиков, так и непривычка всматриваться в постройку сочинения. Следовало показать, какие части чудовищно длинны в отношении к другим, где писатель изменил самому себе, не выдержав своего собственного, уже раз принятого тона. Никто не заметил даже, что последняя половина книги отработана меньше первой, что в ней великие пропуски, что главные и важные обстоятельства сжаты и сокращены, неважные и побочные распространены, что не столько выступает внутренний дух всего сочинения, сколько мечется в глаза пестрота частей и лоскутность его".
Мы не будем заниматься опровержением уничижительной и несправедливой оценки, данной Гоголем своему великому творению. Об этом писали и Белинский и Ермилов. Я напомнил эту цитату только для того, чтобы показать, в чем Гоголь видит условия правильной "постройки сочинения".
Одно из условий, особенно важное для короткого рассказа,- необходимость выдерживать свой собственный, раз принятый тон.
Позволю себе объяснить, как я это понимаю. Несколько лет назад мне пришлось писать очерк о московских строителях. На стройке дома (Смоленская площадь) меня познакомили с молодым прорабом-женой рабочего-строителя. Она окончила институт, любила и понимала живопись, театр, играла на рояле и после работы писала кандидатскую диссертацию о крупноблочном строительстве. После первого же разговора она выдала мне свои девичьи дневники, заполненные рассуждениями о любви и искусстве, и дала понять, что на беседы с корреспондентом у нее нет времени. Увлекшись дневниками, я перестал ходить на стройку и написал очерк. Очерк получился плохой, сюсюкающий. Причина неудачи была в том, что, загипнотизированный интимным, доверительным тоном девичьих раздумий, я не смог преодолеть этого тона. Забросив неудавшийся очерк, я сел за рассказ, но и он стал писаться в том же тоне - в тоне письма одной задушевной подружки к другой. Рассказ назывался "Северное сияние", и кое-что в нем почти дословно выписано из дневника. Разумеется, пришлось изменить имя героини и ее профессию. В рассказе-письме некая студентка Луша исповедуется подруге, как в нее влюбился молодой человек-заведующий магазином, как она обрадовалась этому, как в дальнейшем молодой человек понял, что Луша по-настоящему не любит его, а ей нравится быть с ним просто потому, что нравится быть любимой,-и нашел в себе силы расстаться с ней навсегда.
Печатать вместо рассказа письмо, начинающееся фразой "Умная моя Олька!", мне показалось нескладным, и я придумал вступление: будто приезжаю на Север, останавливаюсь у приятеля, и ночью, когда полыхает северное сияние и мы ведем разговор о любви, жена приятеля и достает это письмо...
Тогда я не понимал, что условно-беллетристический тон вступления с потугами на аллегорию не только не вяжется с интимно-доверительным тоном письма, но чужд ему и враждебен и совершенно не подходит к нему, как к зеленой рубашке не подходит желтый галстук. Помню, Федор Гладков, взяв меня под руку, сказал на ухо шепотом: "А рассказик ваш мне не нравится". Критика, к счастью, рассказ не заметила. Впоследствии я рассказ переделал, выкинул и северное сияние и аллегории и напечатал в сборнике под названием "Подруга".
Впрочем, гоголевское требование выдерживать принятый тон не следует понимать безоговорочно. Иногда в интересах цельности вещи автор сознательно меняет тон, чтобы усилить мысль или эмоцию, как это делал тот же Гоголь, внезапно прервавший... повествование об Акакии Акакиевиче страстной филиппикой о бесчеловечье в человеке.
Обратимся теперь к другому указанию Гоголя - о внутреннем духе сочинения, другими словами, об авторском пафосе.
Для примера сравним два варианта рассказа Ивана Бунина "Антоновские яблоки", написанного в 1900 году. Один - первоначальный, другой -отредактированный автором спустя много лет. Пафос этого прелестного рассказа - сожаление и грусть о прошлом, об уходящей навеки, умирающей дворянской усадебной жизни. Хороша была эта жизнь-вспоминает Бунин и с нежной грустью описывает коралловые рябины, золотой сад, бриллиантовые звезды, бирюзовое небо и воздух "такой чистый, точно его совсем нет..." Вся последняя главка рассказа как бы подчеркивает разницу между прекрасным прошлым и "нынешним" "царством мелкопоместных, обедневших до нищенства", с деревушками, похожими издали на кучи навоза, с заляпанным грязью урядником и пьяными бабами.
Прошли годы. Нищенская, мелкопоместная жизнь стала также далеким прошлым... "Внутренний дух" сожаления и элегической грусти распространяется и на описание мелких помещичьих гнезд, и Бунин без сожаления выбрасывает все мрачное и непривлекательное, что когда-то было написано в этой главке, вплоть до упоминания о лежанке, от которой отваливается кирпич. И, вычеркнув целую страницу блестящего текста, Бунин вписывает взамен одну упрямую фразу:
"Но хороша и эта нищенская, мелкопоместная жизнь!"
С понятиями собственного раз принятого тона и внутреннего духа сочинения нам придется еще встретиться в дальнейшем.
А сейчас обратим внимание на то, что Гоголь видит литературное. произведение состоящим из нескольких частей и во многом определяет его достоинства отношением частей и целого.
Так что и нам с вами придется для начала последовать по этому пути, "поверить алгеброй гармонию" и рассмотреть рассказ по частям.
Что же это за части? Из каких частей состоит короткий рассказ?
Принято считать, что небольшое произведение изящной словесности состоит из трех следующих друг за другом в затылок частей: завязки, кульминации и развязки.
Краткий словарь литературоведческих терминов под общей редакцией действительного члена Академии педагогических наук проф. Л. И. Тимофеева дает следующие определения.
Завязка-событие, с которого начинается действие в художественном произведении, влекущее за собой все последующие существенные события в нем.
Кульминация (от лат. culmen-вершина)-момент наибольшего напряжения в развитии действия художественного произведения.
Развязка - положение действующих лиц, которое сложилось в произведении в результате развития изображенных в нем событий, заключительные сцены.
Эти определения и названия устанавливают не только отличительные черты трех частей художественного произведения, но и последовательность их расположения, в точном соответствии с указаниями аристотелевой "Поэтики".
В частности, Аристотель учит: "... целое есть то, что имеет начало, середину и конец. Начало-то, что само не следует по необходимости за другим, а, напротив, за ним существует или происходит, по закону природы, нечто другое; наоборот, конец - то, что само по необходимости или по обыкновению следует непременно за другим, после же него нет ничего другого; а середина-то, что и само следует за другим, и за ним другое".
В свое время, в IV веке до нашей эры, приведенная сентенция выглядела, наверное, довольно глубокомысленно, но когда читаешь нынешние ученые статьи и тебе чаще, чем хотелось бы, попадаются на глаза подобные умозаключения, невольно думаешь: как все-таки медленно движется вперед наша литературоведческая наука!..
Нам с вами предложенное членение художественного произведения ничем не может помочь.
Во-первых, завязка, кульминация и развязка не обнимают всей структуры рассказа, так как в самой короткой новелле между завязкой (событием, с которого начинается действие) и кульминацией (моментом наибольшего напряжения) может оказаться одна или несколько "безымянных", но совершенно необходимых частей.
Во-вторых, Аристотелева последовательность для нас совершенно не обязательна. Можно начинать повествование с кульминации, затем задним числом объяснить происшествие, можно поступить и наоборот.
Наконец, рассказ не обязательно должен включать непременно все три компонента. Кто возьмется найти развязку в "Даме с собачкой"? Ее, в общепринятом смысле, нет. И в этом, между прочим, сила прекрасного чеховского рассказа. И в рассказе И. Бунина "Антоновские яблоки" пет ни завязки, ни развязки, ни кульминации, а, несмотря на это, рассказ оставляет впечатление удивительной цельности и законченности.
Отставной учитель, некогда преподававший российскую словесность в одном из кадетских корпусов, рецензируя сочинение гр. А. К. Толстого "Князь Серебряный", писал следующим образом:
"Внешнее построение романа графа А. К. Толстого вполне соответствует правилам, на предмет составления таковых упражнений преподанным. В нем имеется завязка (и даже, как увидим ниже, не одна, а несколько завязок, что делает интерес романа почти нестерпимым), из которой действие развивается постепенно возвышаясь, покуда, наконец, не достигает своего зенита; по достижении сего действие развивается уже понижаясь и незаметно утопает в развязке".
Сего учителя выдумал М. Салтыков-Щедрин и напечатал от его имени в "Современнике" пародийную рецензию, высмеяв таким образом сто лет тому назад и школярский подход к произведению искусства, и заодно и произведение, написанное по школярским рецептам.
Отставной учитель одного из кадетских корпусов, к счастью, скончался. "Ужасный паралич,- по словам М. Салтыкова-Щедрина,- преждевременно прекратил дни его". А наших ребят в наших советских школах досих пор пичкают терминологией отставного учителя. Не хорошо!..
Так из каких частей состоит все-таки рассказ? Рассказ-небольшое эпическое произведение, состоящее из изложения события и типических мотивировок его.
Я полностью отдаю себе отчет, что это самодельное определение выглядит не совсем солидно. Даже греческий термин "эпическое" не спасает дела, хотя я вставил его специально для научности. И если начать примерять на эту формулировку все рассказы, то, может статься, некоторые окажутся и не по мерке (например, те же "Антоновские яблоки"). Но что сделаешь? Мы рассуждаем не о расщеплении атомного ядра, а о литературе. Если окажется, что определение никуда не годится,-бог с ним... Ведь я сочинил его не для ученой степени, а для того, чтобы читатель без особого напряжения мог следить за ходом моих размышлений.
Сразу же условимся понимать мотивировку не так, как предлагает краткий словарь литературоведческих терминов. ("Мотивировка-зависимость всех формальных элементов произведения от его содержания".)
Мотивировка - совсем не то!
Мотивировка в рассказе-это цепь факторов и умозаключений, с помощью которых автор помогает читателю глубоко и, главное, по-новому понять сущность описанного в рассказе события.
Мотивировочная часть рассказа обыкновенно расположена перед изложением события, но может находиться и после него (например, в большинстве детективных рассказов), а также среди изложения события, перемежаться с ним.
По мотивировочной части можно судить о глубине знания автором жизни, о его мировоззрении, партийности, уме, о накале страсти...
На примерах рассказов Тургенева "Муму" и Мопассана "Мадемуазель Кокотка" я пытался напомнить о важности типических, глубоких мотивировок в отличие от случайных, анекдотических. И я все больше убеждаюсь в том, что от степени типичности мотивировки впрямую зависит художественная ценность рассказа.
Мотивировка, как увидим дальше, может быть сложной, многоступенчатой. И ни в коем случае не следует бояться расширять ее, если существует опасение, что читатель воспримет событие не совсем так, как вы бы хотели.
Ощущение цельности рассказа, во многом зависит от достаточности убедительности и эмоциональной силы мотивировочной части.
У Мопассана есть рассказ "Лунный свет". Основное событие рассказа заключается в том, что аббат Мариньян, всю жизнь ненавидевший женщин за то, что они искушают и совращают мужчин, ненавидевший до того, что ему ничего не стоит броситься с огромной дубовой палкой расправляться со своей влюбленной племянницей,-этот немолодой аббат внезапно меняет отношение к женской любви.
Мотивировка происшедшего в душе аббата перелома выглядит следующим образом.
Вначале "все в природе казалось ему созданным с непогрешимой и поразительной логичностью. "Почему" и "потому" были в полном равновесии. Утренние зори созданы для того, чтобы радостно было пробуждаться, дни - чтобы созревала жатва, дожди-чтобы ее орошать, вечера-для подготовления ко сну, темные ночи-для сна".
Но вот пораженного "величественной и чистой красотой бледной ночи" аббата в тот час, когда он подстерегает с палкой племянницу, охватывают сомнение и смутная тревога.
"Для чего бог сотворил вое это? Раз ночь предназначена для сна, для отдыха сознания, для покоя, для забвения всего, зачем же делать ее очаровательнее дня, нежнее вечерних и утренних зорь? И зачем это медленное и искусительное светило, более поэтичное, чем солнце, и как будто предназначенное освещать своим скромным светом вещи, слишком таинственные для яркого дня, - зачем оно придает темноте такую прозрачность?..
Зачем эти раскинутые повсюду соблазны, которых люди не видят, раз они спят в своих постелях? Для кого предназначено это величественное зрелище, этот преизбыток поэзии, льющейся с небес на землю?" Аббат в недоумении. И вот появились влюбленные.
"Они сразу оживили неподвижный пейзаж, окруживший их подобно божественной, для них созданной раме... Они возникали перед аббатом, как живой ответ, ответ, посланный господом на его вопросы". И. аббат "бежал прочь, в смятении, почти со стыдом, точно проник в храм, куда не имел права вступать".
Я сознательно изложил здесь только логическую схему мотивировочной части рассказа. Впрочем, она ничего бы не стоила, если бы оставалась только логической схемой.
Автор должен заботиться, чтобы мотивировочная часть не только объясняла происходящее, но действовала на читателя еще и эмоционально, чтобы она подготавливала его душу к верному восприятию главного события. Скупой на описания природы, Мопассан в рассказе "Лунный свет" "волшебству" и "величественности" лунной ночи отводит почти две страницы. И две (Страницы пейзажа в коротком рассказе не кажутся длинными, потому что вы чувствуете: они органически подчинены общему замыслу.
А как часто наши молодые авторы забывают о том, что мотивировка должна быть эмоционально насыщенной, чтобы она тронула не только ум, но и душу читателя, заразила бы его. Как часто в наших рассказах мелькают этакие небрежные, отписочные мотивировки.
В рассказе А. Коваленкова "Выше любви" главное событие заключается в том, что некая Надя решила порвать с мужем и исчезла, оставив ему следующее письмо:
"Андрюша! Я все поняла. Да, давно все поняла. Тебе нужна не такая, как я. И, чтобы тебе легче было, прости мою выдумку с изменой. Перед тобой я была и остаюсь чиста. Прости, что не сказала о своем отъезде. Хотела, чтобы ты ни в чем себя не винил. Будь здоров, мой родной и единственный. Прощай. Надя".
Чем же мотивирован этот ответственный поступок Нади, которая продолжает страстно любить своего Андрюшу?
Мотивировка занимает так мало места, что мы выпишем ее всю. Андрей рассказывает приятелям:
"Мне было с ней интересно и хорошо. Но высоты недоставало, понимаешь, высоты... Я, как ты знаешь, по профессии метеоролог. Начну рассказывать ей о том, как предсказывают погоду, как завтра мы будем управлять дождями и засухами, а она песенку запоет: "Дождик, дождик..." - и вспомнит, как в Свердловске детей на купанье к речке водила. Вроде бы я разговариваю не с женой, а с дочкой или племянницей. Искал я других собеседниц. И, странно, она меня не ревновала...
- Она у тебя только домохозяйкой была? - спросил
Ермолаев.
- Только. И нельзя сказать, чтобы образцовой.
- Можешь дальше не рассказывать. Судьям все
ясно..."
Вот пример отписочной мотивировки. "Судьям" все ясно, а читателю - ничего. Автор даже и не помышляет о том, чтобы заставить читателя переживать уход Нади. Он считает достаточным короткое объяснение в стиле судебного протокола.
Я не знаю, положительным или отрицательным персонажем видит автор своего Андрея, отчетливой авторской интонации в рассказе не чувствуется. Но кому не известны этакие "образованные" хлюсты, которые ищут "собеседниц" на стороне, оправдываясь тем, что жене "недостает высоты": она, видите ли, не интересуется, как предсказывают погоду, и "не образцово" готовит обед.
Фигура Андрея не оригинальна. От такого можно и нужно уходить. Но что означают фразы Нади в письме:
"Тебе нужна не такая, как я", "родной и единственный", - остается загадкой. Вместо того чтобы объяснить, в чем здесь дело, А. Коваленков длинно описывает двух неинтересных и ненужных приятелей Андрея и историю знакомства Андрея с Надей. От этого рассказ в 5-6 страниц машинописного текста кажется растянутым и утомительным.
Эмоциональная сила мотивировочной части, чрезвычайно важна, От нее, по существу, зависит художественная убедительность повествования.
Если событие, положенное в основу рассказа, действительно поразило автора, потрясло его, когда он неотвязно возвращается мыслью к этому событию, тогда через некоторое время, словно сами собой появляются глубокие, убедительные, естественные мотивировки высокого эмоционального напряжения.
Наоборот, когда невозмутимый автор, стараясь сэкономить свои душевные силы и умственную энергию, пытается сочинять на модную, но совершенно чуждую ему тему, мотивировки приходится мучительно выдумывать и притягивать за волосы.
Журнал "Нева" № 6 за 1960 г. открывается рассказом В. Логинова "Девчурка". Событие, о котором рассказывает автор, действительно из ряда вон выходящее:
двадцатидвухлетняя Тася сразу после окончания института приехала в совхоз работать бригадиром фермы. И вот эта Тася в первый же день работы, в один, повторяю день завоевала всеобщий авторитет, взяла в руки и неисправимого хулигана, циника Митьку, и отчаянную, потерявшую веру в жизнь сорвиголову Соньку, прижившую двойню от Митьки, и самого начальника совхозного отделения, горького пьяницу Разумного.
Как мотивируется эта поистине сказочная сила воздействия маленькой (метр сорок девять ростом), "мацупусенькой", как ее называют, до ужаса боящейся лягушат Таси?
Митьку она покорила тем, что принесенного им лягушонка бесстрашно выбросила на улицу. Автор пытается всерьез убедить читателя, что Митька был сконфужен, ошеломлен и даже влюбился в Тасю после такого ее героического поступка.
Соньку Тася привлекла на свою сторону еще проще. На вопрос Соньки, стоит ли крестить двойняшек, Тася сказала:
"- Глупости все это, пережитки. Если хотите знать, я некрещеная и, представьте, неудобств от этого никаких не испытываю.
- Значит, не буду крестить, - сказала Сонька. - Так и скажу: вы не советуете".
И совсем просто Тася справилась с Разумным. Увидев его вдребезги пьяным, спящим на работе, Тася вылила на него ведро воды и, когда он очухался, сказала:
"- На пороге-второй год семилетки. Пить в рабочее время стыдно даже таким уважаемым и заслуженным людям, как вы..."
После этих манипуляций отрицательные персонажи стали так быстро перестраиваться, что, по словам автора, не спали всю ночь.
Надо ли добавлять, что такого рода притянутые за волосы мотивировки никого не могут убедить?
Сколько автор ни хлопочи, сколько ни оживляй текст рябыми от облаков блекнущими небесами и прочими красотами, мотивировки останутся мертвыми, а рассказ будет производить впечатление уродливой схемы.
Посмотрим, обращая внимание на мотивировки, как написано "одно из глубочайших созданий Гоголя", по определению В. Белинского, - "Шинель".
Все, конечно, помнят главное событие повести: кража шинели у Акакия Акакиевича явилась для бедного чиновника крахом всей его жизни, всего его существования. Акакий Акакиевич захворал и умер.
Многим известен рассказ П. Анненкова о том, что было для Гоголя непосредственным толчком к созданию бессмертной повести.
"Однажды при Гоголе рассказан был канцелярский анекдот о каком-то бедном чиновнике, страстном охотнике за птицей, который необычайной экономией и неутомимыми, усиленными трудами сверх должности накопил сумму, достаточную на покупку хорошего лепажевского ружья рублей в 200 (асс.). В первый раз, как на маленькой своей лодочке пустился он по Финскому заливу за добычей, положив драгоценное ружье перед собою на нос, он находился, по его собственному уверению, в каком-то самозабвении и пришел в себя только тогда, как, взглянув на нос, не увидал своей обновки. Ружье было стянуто в воду густым тростником, через который он где-то проезжал, и все усилия отыскать его были тщетны. Чиновник возвратился домой, лег в постель и уже не вставал: он схватил горячку..." И дальше Анненков пишет: "Вое смеялись анекдоту, имевшему в основании истинное происшествие, исключая Гоголя, который выслушал его задумчиво и опустил голову".
О чем задумался Гоголь? Теперь, когда перед нами "Шинель", ответить на этот вопрос с известной долей вероятности не представляет труда.
"Над чем смеетесь, господа? - думал Гоголь.-Что нашли вы смешного в этом застегнутом в вицмундир человеке? Что хотите вы от него, бедного? Он такой же. как и вы, он брат вам. Божья душа его так же, как и ваша, трепещет от радости, любви и отчаяния, гордости, порывов благородства и прочих утонченных чувствований… Может быть, вам смешно слышать, как всю силу чувств человеческих направляет он на мелкий, микроскопический предмет, на какую-нибудь косо поставленную букву в циркуляре, мимо которой помощник столоначальника пройдет совершенно. не сморгнувши. А кто виноват, позвольте вас спросить, милостивые государи, что все страсти души титулярного советника направлены на мелкий. микроскопический предмет и на косо поставленную букв} в циркуляре? Не вы ли, господа столоначальники различных рангов да советники тайные, действительные и прочие советники повыше вас, которые не дают никому советов и не берут их сами? Не вы ли сунули человеку 400 рублей, чтобы он только не подох с голоду, переписывая ваши циркуляры, да и оттерли его от пирога жизни в тусклый мирок мелкого, микроскопического прозябания?.. Отпихнули-да сами же и смеетесь над ним. Неблагородно, господа, неблагородно..."

Антонов Сергей. Про сонет как таковой

Сонет (итал. sonetto, от прованс. sonet - песенка) - вид (жанр) лирики, основным признаком которого является объем текста. Сонет всегда состоит из четырнадцати строк. Другие правила сочинения сонета (каждая строфа заканчивается точкой, ни одно слово не повторяется) соблюдаются далеко не всегда. Четырнадцать строк сонета располагаются двояко. Это могут быть два катрена и два терцета или же три катрена и дистих. Предполагалось, что в катренах всего две рифмы, а в терцетах могут быть либо две рифмы, либо три.
Итальянская форма сонета требует следующую рифмовку:
abab abab cdc dcd (или cde cde)
Французская форма сонета отличается тем, что в катренах кольцевая рифмовка, а в терцетах три рифмы:
abba abba ccd eed
Широкое распространение получила английская форма сонета в силу того, что в ней обнаруживается заметное упрощение, связанное с увеличением числа рифм:
abab cdcd efef gg
С точки зрения содержания сонет предполагал определенную последовательность развития мысли: тезис - антитезис - синтез - развязка. Однако этот принцип также далеко не всегда соблюдается.
Генезис сонета вызывает много споров. Возможно, сонет первоначально был отдельной строфой в провансальской лирике и входил составной частью в кансону трубадуров. Однако это только гипотеза. Более принято считать родиной сонета Италию или даже конкретнее - Сицилию. В качестве наиболее вероятного первого автора сонета называют Джакомо да Лентино (первая треть XIII века) - поэта, по профессии нотариуса, жившего при дворе Фридриха II. Установить точно дату появления первого сонета затруднительно вследствие чрезвычайно активной миграции жанра.
В самом термине усматривается указание на то, что это "звучащая" поэтическая форма. В этой связи особое значение придается музыкальности сонета. На этом в свое время акцентировал внимание Л.Г. Гроссман, один из наиболее оригинальных исследователей жанра: "Самый термин, определивший этот стихотворный вид, указывает на высшее поэтическое качество, связанное с ним, - на звучание стиха. В Италии он произошел от sonare, в Германии его называли одно время Klinggedicht. Звуковое достоинство сонета, его ритмическая стройность, звон рифм и живая музыка строфических переходов - все это уже предписывалось первоначальным обозначением этой малой стихотворной системы".
Музыкальность - непременный атрибут сонета. Отчасти она достигается чередованием мужских и женских рифм. Правило предписывало: если сонет открывается мужской рифмой, то поэт обязан завершить его женской, и наоборот.
Существовала также определенная норма слогов. Идеальный сонет должен содержать в себе 154 слога, при этом количество слогов в строках катрена должно быть на один больше, чем в терцетах.
Рассмотрев критерии сонета, Л.Г. Гроссман заметил: "Поэтика правильного сонета в сущности чрезвычайно проста. Сложна и намеренно затруднена лишь практика его" .
Несмотря на известные формальные трудности жанра, сонет оказался одним из наиболее жизнеспособных видов лирики. Он введен в литературный оборот поэтом "сладостного стиля" Гвидо Кавальканти, использован Данте Алигьери в автобиографической повести "Новая жизнь", к нему обратился в "Книге песен", посвященной мадонне Лауре, Франческо Петрарка, благодаря которому сонет получил всеевропейское распространение. Сонеты создавали признанные прозаики Джованни Боккаччо и Мигель де Сервантес, Мишель Монтень, а в комедии Жана-Батиста Мольера "Мизантроп" конфликт происходит из-за слишком суровой оценки Альцестом сонета, сочиненного аристократом, который возомнил себя стихотворцем.
По-видимому, именно формальная сложность оказалась привлекательной для многих поэтов, стремившихся испытать свой талант. В сонете, как ни в каком другом жанре лирики, слились воедино алгебра и гармония.
Сложность сонетной формы отмечал и М.М. Батхин: "Сонет - очень трудная форма. Рифмы в сонете переплетаются, и это обязывает, чтобы и все образы и темы также были сплетены. В сонете не может быть легкости, намеканий; он должен быть очень тяжел, вылит из одной глыбы" . В этом суждении справедливо подчеркнуто единство формальных элементов жанра с его содержательностью. Наиболее распространенным стихотворным размером классического сонета в русской поэзии стал пятистопный ямб, в западноевропейской - одиннадцатислоговая строка.
В эпоху Возрождения сонет стал господствующим жанром лирики. К нему обращались практически все ренессансные поэты: П. Ронсар, Ж. Дю Белле, Лопе де Вега, Л. Камоэнс, У. Шекспир и даже Микеланджело и Мария Стюарт.
В их творчестве сонет окончательно приобрел присущие ему содержательные признаки: автобиографизм, интеллектуальность, лиризм. В сонетах, особенно в сонетных циклах, ощутимо максимальное сближение автора и лирического героя. Сонет становится откликом на события, пережитые поэтом. Более того, сонеты нередко пишутся как стихи на случай. Однако автобиографизм не предполагал фактографичности. События в сонете подразумеваются и угадываются, при этом далеко не всегда расшифровываются. Сонету изначально было присуще универсальное осмысление реальности. Сонет - мир в миниатюре, поэта занимают кардинальные проблемы человеческого бытия (жизнь и смерть, любовь и творчество, самопознание и постижение законов окружающей действительности). Вместе с тем, размышление всегда предельно эмоционально, образ мира выстрадан поэтом.
Теоретическое осмысление жанра сонета получает широкое распространение в XVII веке. Так, Никола Буало в "Поэтическом искусстве", явившимся манифестом классицизма, посвятил несколько строк восхвалению сонета, правила которого будто предписаны самим Аполлоном:
Французских рифмачей желаю извести,
Законы строгие в Сонет решил внести:
Дал двух катренов он единый строй в начале,
Чтоб рифмы в них нам восемь раз звучали;
В конце шесть строк велел искусно поместить
И на терцеты их по смыслу разделить.
В Сонете вольности нам запретил он строго:
Счет строк ведь и размер даны веленьем бога;
Стих слабый никогда не должен в нем стоять,
И слово дважды в нем не смеет прозвучать.
Буало теоретически закрепил практику сочинения сонетов, его предписания стали нормой на долгое время.
В немецкой поэзии в эпоху Возрождения не было крупных поэтов, потому и сонеты отсутствовали. XVII век стремился словно наверстать упущенное, к сонетам обращаются все поэты периода Тридцатилетней войны: М. Опиц, А. Грифиус, П. Флеминг. Зачинателем выступал М. Опиц, который в "Книге о немецкой поэзии" (1624) убедительно пропагандировал сонет: "Каждый сонет состоит из четырнадцати стихов; первый, четвертый, пятый и восьмой стихи имеют одинаковую рифму, равно как и второй, третий, шестой и седьмой. И совершенно безразлично, имеют ли первые четыре стиха женскую рифму, а четыре других мужскую, или наоборот. Последние шесть стихов могут рифмоваться как угодно. Но все-таки чаще всего рифмуются девятый и десятый стихи, одиннадцатый и четырнадцатый, двенадцатый и тринадцатый".
По Опицу, лучший вид сонета выглядит следующим образом:
abba abba ccd eed
Это свидетельствует, что он стремился перенести на немецкую почву французскую форму сонета. Недаром в качестве иллюстрации приводит он сонет, который, по собственному признанию, "частично заимствован у Ронсара". Стремясь вызвать интерес к сонету у собратьев по перу, Опиц иллюстрирует жанр несколькими собственными примерами. Что же касается происхождения термина, то он представляется ему смутно. Но автор "Книги о немецкой поэзии" напоминает, что sonette - по-итальянски колокольчик.
У М. Опица было много последователей в XVII веке и даже в XVIII. Когда сонет временно прекратил свое существование, его традиции сохранялись именно в Германии благодаря поэтическому гению И.В. Гете.
Тогда же сонетный жанр проникает в Россию.
Первый русский сонет был написан в 1735 году В.К. Тредиаковским и представлял собой перевод французского поэта де Барро. Ему принадлежит также одно из первых и наиболее простых определений, в котором подчеркивалось неизменное количество строк и наличие острой, важной или благородной мысли.
Образцы сонетной лирики были созданы А.П. Сумароковым, которые также были переводами, на этот раз сонетов Пауля Флеминга, посвященных Москве.
В украинской поэзии сонет появился раньше. В 1610 году ученый и поэт Мелетий Смотрицкий перевел сонет Ф. Петрарки.
В начале XIX в. все романтики становятся ревностными поборниками сонетной лирики. Достаточно перечислить сочинителей сонетов: А.В. Шлегель, Г. Гейне, П.Б. Шелли, поэты-лейкисты, А. Мицкевич, В. Гюго. В романтическую эпоху одной из тем сонетной лирики становится самопостижение жанра. Авторы сонетов стремятся мотивировать сугубо эстетическими целями свое обращение к сонету. Так, У. Вордсворт размышлял о пользе самоограничения, об опасностях чрезмерной воли и о внутренней самодисциплине поэта. На первый взгляд, может показаться странным пристрастие романтиков, которые ратовали за безграничную эстетическую свободу, к строгой сонетной форме. Но, по сложившейся к тому времени традиции, именно сонет позволял объективно оценить талант поэта, его право занять достойное место в мировой лирике. Напрашивается сравнение с современным беспредметным художником, который, дабы подтвердить свой профессионализм, непременно пишет и гиперреалистические полотна.
Помимо того, сонет наиболее соответствовал толкованию романтиками лирического поэта как носителя микрокосмоса. Разномасштабность содержательности и формы притягивала романтиков. В эту же пору чрезвычайное распространение получают сонеты, воссоздающие историю жанра. Известный французский критик Шарль Огюстен де Сент-Бев посвящает сонет своим предшественникам, обращавшимся к этому жанру, тем самым претендуя на место в ряду великих:
Сонета не хули, насмешливый зоил!
Он некогда пленил великого Шекспира,
Служил Петрарке он, как жалобная лира,
И Тасс окованный им душу облегчил.
Свое изгнание Камоэнс сократил,
Воспев в сонетах мощь любовного кумира.
Для Данте он звучал торжественнее клира,
И миртами чело поэта он увил.
Им Спенсер облачил волшебные виденья,
И в медленных строфах извел свое томленье.
Мильтон в них оживил угасший сердца жар.
Я ж возвратить хочу у нас их строй нежданный
Нам Дю Белле припев их первый из Тосканы.
И сколько их пропел забытый наш Ронсар.
(Перевод Л. Гроссмана)
Сходство с пушкинским "Сонетом" ("Суровый Дант не презирал сонета...") достаточно заметно. Русский поэт перечисляет тех же авторов сонета прошлых эпох, что и его французский предшественник. Но существенно и различие двух сонетов. У Пушкина история сонетного жанра представлена последовательно. У Сент-Бева - хаотично. Перечень ренессансных поэтов у Пушкина короче, оттого история жанра выглядит четче. Пушкин фиксирует внимание на актуальности жанра. И потому у него фигурируют современные поэты: У. Вордсворт дважды в эпиграфе и в основном тексте, А. Мицкевич и А. Дельвиг. Сам же Пушкин предстает как историк жанра, в отличие от Сент-Бева, не претендующий на место в ряду знаменитых авторов сонетов. Однако обращение к жанру сонета у Пушкина не было единичным. Обращает на себя внимание "Элегия" ("Безумных лет угасшее веселье..."). Несмотря на название, стихотворение по жанровой принадлежности - сонет, причем это особая его разновидность называемая "опрокинутый сонет": два трехстишья, которые Пушкиным отделены, находятся впереди четырехстиший . Рифмовка парная. Этот пример наводит на мысль о близости сонетной формы другим видам лирики: стансам, мадригалу, оде, дружескому посланию. Сходство определяется близостью проблематики, а также двойственностью сонета, выступающего то как обозначение жанра, то просто как структура строф. Пример тому - стихотворение "Элегия".
Начиная с периода романтизма, сонет практически не исчезает из употребления, но следует отметить моменты его наибольшей популярности, причем в разных странах они не всегда совпадают. Во Франции это связано с символистами Ш. Бодлером и А. Рембо, парнасцем Хосе Мари де Эредиа; в России сонету отдали дань все поэты серебряного века; в Германии в период борьбы с фашизмом были созданы сонеты Иоганнесом Р. Бехером и Бертольтом Брехтом. Особенно велик вклад в теорию и практику сонетной лирики Бехера, который возвратил ему жизнеспособность, продемонстрировал преемственность обращения к сонетной форме:
Ты думал, что классический сонет
Стар, обветшал, и отдых им заслужен,
Блеск новых форм и новый стих нам нужен,
А в старой форме больше проку нет.
Ты новых форм искал себе, поэт,
Таких, чтоб с ними новый век был дружен.
В сонете, в самой чистой из жемчужин.
Не видел ты неугасимый свет.
Презрев сонет, поэт отверг его,
Твердил, что не нуждается в сонете,
Что косны и негибки строфы эти,
Что старых форм оружие мертво.
Для новых форм послужит век основой:
Они родятся в недрах жизни новой.
(Перевод Е. Эткинда).
Сама мысль о том, что сонет не обветшал, разумеется, не нова, но у каждого поэта она возникает всякий раз закономерно и по-своему объясняет его творческий импульс.
Вклад в расширение сферы сонетной лирики русских поэтов рубежа столетий еще и в том, что они сделали достаточно употребимым венок сонетов. В венке сонетов каждая последняя строка сонета становится первой строкой последующего, а последняя строка четырнадцатого сонета одновременно является первой строкой первого. Таким образом, возникает венок из пятнадцати сонетов. Последний, пятнадцатый сонет (магистрал) образован из первых строк всех предыдущих четырнадцати сонетов. Венок сонетов возник в Италии, оформился окончательно на рубеже XVII-XVIII веков. В России первый венок сонетов появился в качестве перевода "Сонетного венка" словенского поэта Франса Прешерна, который опубликовал в 1884 году Ф.Е. Корш.
Это жанровое образование вызвало широкий интерес русских поэтов "серебряного века". Первые оригинальные версии венка сонетов принадлежат Вяч. И. Иванову и М.А. Волошину. Наиболее известны венки сонетов К.Д. Бальмонта, В.Я. Брюсова, И.Л. Сельвинского, С.И. Кирсанова, П.Г. Антокольского, В.А. Солоухина. В настоящее время зафиксировано около ста пятидесяти венков сонетов русских поэтов . В мировой поэзии число венков сонетов приближается к шестистам.
Наиболее существенным отступлением от канонического образца венка сонетов стал перенос магистрала в начало сонетного цикла, что, несомненно, является упрощением.
Венок сонетов обязан своим возникновением стремлением расширить жанровую структуру. С одной стороны, данное жанровое образование обнаруживает сходство с лирическим циклом, с другой - приближается к жанру лиро-эпической поэмы. Отличие в обоих случаях заключается в более значительной формообразующей целостности. В венке сонетов не может быть свободы соединения разнородных фрагментов цикла или поэмы. Строгость формы подразумевает определенную последовательность развития идеи. Вместе с тем, нельзя не согласиться с поэтом Иоганнесом Р. Бехером, многократно обращавшимся к сонетной форме, что "венок сонетов - это эксперимент, рассчитанный на виртуозное мастерство поэта и адресованный читателю-знатоку, способному воспринять и оценить искусство его создателя".
Однако сонетный цикл не подразумевает в обязательном порядке венок, широко употребимы и свободные соединения сонетов в циклы (например, "Сонеты к Орфею" Р.-М. Рильке, "Двенадцать сонетов к Марии Стюарт" И. Бродского, "Крымские сонеты" А. Мицкевича).
За восемь столетий создано во всемирной литературе огромное количество сонетов, они, разумеется, многообразны по содержанию, но позволительно выделить несколько наиболее характерных вариаций с точки зрения взаимоотношений поэт - читатель.
Любовный сонет. Он, несомненно, доминирует, автор сонетов запечатлевает образ возлюбленной и свое alter ego, возвышающееся от переизбытка чувств. Примеров здесь приводить можно сколько угодно, ограничимся авторами разных эпох: П. Ронсар, А. Пушкин, А. Мицкевич, М. Волошин.
Сонет - поэтический манифест. В такого рода сонетах поэт выражает свои поэтические пристрастия ( А. Рембо "Гласные", А. Пушкин "Поэту", В. Ходасевич "Сонет", Ш. Бодлер "Соответствия").
Сонет-посвящение, вызванное к жизни конкретным лицом или событием (Ш. Бодлер "К прошедшей мимо", А. Ахматова "Художнику", А. Рембо "Спящий в ложбине").
Сонет-мифологема - стихотворение, в котором развернут один или несколько образов, заимствованных из мифов, легенд, преданий предшествующей литературы (сонеты Луиса Камоэнса, "К Елене" Э. По, "Дездемона", "Дон Жуан" Н. Гумилева).
Сонет - аналог визуальному образу ( Ш. Бодлер, Р.-М. Рильке).
Сонет-портрет. К этой разновидности тяготел Иоганнес Бехер.
Иронический сонет. Многие поэты, как бы споря с торжественностью жанра, иронизировали, шутя, преднамеренно заземляя сонет. Это можно заметить уже у Ронсара; это свойственно любовным сонетам А. Мицкевича, не чуждались шутки и русские авторы сонетов на рубеже веков. Но особое распространение иронический, даже гротесковый сонет нашел у постмодернистов. Нередко может возникнуть ощущение гибели жанра, настолько он антиклассичен.
Вот характерный пример - сонет Александра Еременко:
Как хорошо у бездны на краю
Загнуться в хате, выстроенной с краю,
Где я ежеминутно погибаю
В бессмысленном и маленьком бою.
Мне надоело корчиться в строю,
Где я уже от напряженья лаю.
Отдам всю душу октябрю и маю
Но не тревожьте хижину мою.
Как пьяница, я на троих трою
На одного неровно разливаю
И горько жалуюсь и горько слезы лью.
Что свой сонет последний не сокрою,
Но по утрам под жесткую струю
Свой мозг, хоть морщуся, но подставляю.
Несмотря на демонстративную низменность содержания, перед нами канонический сонет. Обратимся к рифмовке, здесь всего две рифмы:
Аю - аЮ - Аю - оЮ Аю - аЮ - Аю - оЮ
оЮ - Аю - Ю Ою - уЮ - Аю
Четко чередуются мужские и женские варианты рифм, каждая строфа подчеркнуто закончена. Но нельзя не заметить и игры с формой: поэт послушен, но шутлив. Его обращение к сонетной форме схоже с питьем исключительно кипяченой воды и переходом улицы лишь на зеленый свет.
Но именно такого рода сонеты убеждают, что жанр будет развиваться, потому что главное в сонете - это диалог с предшествующей культурой и принятыми нормами.
_______________________
© Центр дистанционного образования МГУП, 2001

Бальзак О. де. Как написать критическую статью

Отрывок из романа "Утраченные иллюзии"

I

- Voici un exemplaire du livre de Nathan que Dauriat vient de me donner, et dont la seconde édition paraît demain ; relis cet ouvrage et fais un article qui le démolisse. Félicien Vernou ne peut souffrir Nathan dont le succès nuit, à ce qu'il croit, au futur succès de son ouvrage. Une des manies de ces petits esprits est d'imaginer que, sous le soleil, il n'y a pas de place pour deux succès. Aussi fera-t-il mettre ton article dans le grand journal auquel il travaille.

- Вот экземпляр книги Натана, мне только что ее дал Дориа; второе издание выйдет завтра, прочти книгу и настрочи убийственную статью. Фелисьен Верну не выносит Натана, он боится, что успех книги повредит в будущем успеху его собственных сочинений. Люди ограниченного ума - маньяки, они воображают, что под солнцем недостанет Места для двоих. Фелисьен постарается, чтобы твою статью поместили в большой газете, где он работает.

- Mais que peut-on dire contre ce livre ? il est beau, s'écria Lucien.

- Но что можно сказать против этой книги? Она прекрасна! - вскричал Люсьен.

- Ha ! çà, mon cher, apprends ton métier, dit en riant Lousteau. Le livre, fût-il un chef-d'oeuvre, doit devenir sous ta plume une stupide niaiserie, une oeuvre dangereuse et malsaine.

- Ты неисправим! Дорогой мой, обучайся своему ремеслу,- смеясь сказал Лусто.- Книга, будь она даже чудом мастерства, должна под твоим пером стать пошлым вздором, произведением опасным и вредным.

- Mais comment ?

- Но каким образом?

- Tu changeras les beautés en défauts.

- Обрати достоинства в недостатки.

- Je suis incapable d'opérer une pareille métamorphose.

- Я неспособен на подобную проделку.

- Mon cher, voici la manière de procéder en semblable occurrence.

- Дорогой мой, журналист - это акробат; тебе надо привыкать к неудобствам своей профессии. Слушай! Я добрый малый! Вот как надо действовать в подобных обстоятельствах.

Attention, mon petit ! Tu commenceras par trouver l'oeuvre belle, et tu peux t'amuser à écrire alors ce que tu en penses. Le public se dira : Ce critique est sans jalousie, il sera sans doute impartial. Dès lors le public tiendra ta critique pour consciencieuse. Après avoir conquis l'estime de ton lecteur, tu regretteras d'avoir à blâmer le système dans lequel de semblables livres vont faire entrer la littérature française.

Внимание, дружок! Начни с того, что произведение превосходно, и тут ты можешь излить свою душу, написав все, что ты и впрямь думаешь. Читатель скажет: "Критик беспристрастен, в нем нет зависти". Итак, публика сочтет твою критическую статью добросовестной. Заручившись уважением читателя, ты выразишь сожаление по поводу приемов, которые подобные книги вносят во французскую литературу.

La France, diras-tu, ne gouverne-t-elle pas l'intelligence du monde entier ? Jusqu'aujourd'hui, de siècle en siècle, les écrivains français maintenaient l'Europe dans la voie de l'analyse, de l'examen philosophique, par la puissance du style et par la forme originale qu'ils donnaient aux idées.

"Неужто Франция,- скажешь ты,- в области мысли не господствует над всем миром? Доныне французские писатели из века в век направляли Европу на путь анализа, философского мышления, благодаря могуществу стиля и блестящей форме, в которую они облекали идеи".

Ici, tu places, pour le bourgeois, un éloge de Voltaire, de Rousseau, de Diderot, de Montesquieu, de Buffon. Tu expliqueras combien en France la langue est impitoyable, tu prouveras qu'elle est un vernis étendu sur la pensée.

Тут, в угоду мещанскому вкусу, ты скажешь похвальное слово Вольтеру, Руссо, Дидро, Монтескье, Бюффону. Ты разъяснишь, как неумолим французский язык, ты докажешь, что он точно лаком покрывает мысль.

Tu lâcheras des axiomes, comme : Un grand écrivain en France est toujours un grand homme, il est tenu par la langue à toujours penser ; il n'en est pas ainsi dans les autres pays, etc.

Ты бросишь несколько истин в таком роде: "Во Франции великий писатель - всегда великий человек: самый язык обязывает его мыслить, тогда как в других странах..." и так далее.

Tu démontreras ta proposition en comparant Rabener, un moraliste satirique allemand, à La Bruyère. Il n'y a rien qui pose un critique comme de parler d'un auteur étranger inconnu. Kant est le piédestal de Cousin.

Ты наглядно объяснишь свое положение, сравнив Рабенера, немецкого моралиста и сатирика, с Лабрюйером. Ничто так не придает важности критику, как ссылка на неизвестного иностранного автора. Кант послужил пьедесталом Кузену.

Une fois sur ce terrain, tu lances un mot qui résume et explique aux niais le système de nos hommes de génie du dernier siècle, en appelant leur littérature une littérature idéée.

Ступив на эту почву, ты пустишь в ход словцо, которое в сжатой форме передает и объясняет простакам сущность творчества наших гениев прошлого века: ты определишь их литературу как литературу идей.

Armé de ce mot, tu jettes tous les morts illustres à la tête des auteurs vivants. Tu expliqueras alors que de nos jours il se produit une nouvelle littérature où l'on abuse du dialogue (la plus facile des formes littéraires), et des descriptions qui dispensent de penser.

Вооруженный этой формулой, ты обрушишь на голову ныне здравствующих писателей всех уже почивших знаменитостей. Ты объяснишь, что в наши дни возникла новая литература, злоупотребляющая диалогом (самой легкой из литературных форм) и описаниями, избавляющими от обязанности думать.

Tu opposeras les romans de Voltaire, de Diderot, de Sterne, de Lesage, si substantiels, si incisifs, au roman moderne où tout se traduit par des images, et que Walter Scott a beaucoup trop dramatisé.

Ты противопоставишь романы Вольтера, Дидро, Стерна, Лесажа, столь содержательные, столь язвительные, современному роману, где все передается образами, и который Вальтер Скотт чересчур драматизировал.

Dans un pareil genre, il n'y a place que pour l'inventeur. Le roman à la Walter Scott est un genre et non un système, diras-tu. Tu foudroieras ce genre funeste où l'on délaye les idées, où elles sont passées au laminoir, genre accessible à tous les esprits, genre où chacun peut devenir auteur à bon marché, genre que tu nommeras enfin la littérature imagée.

Подобный жанр годен только для вымыслов. "Роман в духе Вальтера Скотта - это жанр, а не направление", скажешь ты. Ты разгромишь этот пагубный жанр, разжижающий мысль, пропускающий ее сквозь прокатный стан, жанр для всех доступный: каждый может легко стать писателем этого жанра; короче, ты назовешь этот жанр литературой образов.

Tu feras tomber cette argumentation sur Nathan, en démontrant qu'il est un imitateur et n'a que l'apparence du talent. Le grand style serré du dix-huitième siècle manque à son livre, tu prouveras que l'auteur y a substitué les événemens aux sentiments. Le mouvement n'est pas la vie, le tableau n'est pas l'idée !

Затем ты обратишь все эти доводы против Натана, доказав, что он простой подражатель и что у него лишь видимость таланта. Высокий выразительный стиль восемнадцатого века чужд его книге, ты докажешь, что автор подменил чувства событиями; движение-де еще не есть жизнь, картина - не есть мысль!

Lâche de ces sentences-là, le public les répète. Malgré le mérite de cette oeuvre, elle te paraît alors fatale et dangereuse, elle ouvre les portes du Temple de la Gloire à la foule, et tu feras apercevoir dans le lointain une armée de petits auteurs empressés d'imiter cette forme.

Побольше таких сентенций, публика их подхватывает. Несмотря на достоинства произведения, ты все же признаешь его роковым и пагубным, ибо оно открывает для толпы двери в храм Славы, и ты провидишь в будущем целую армию писак, стремящихся подражать столь легкой форме.

Ici tu pourras te livrer dès-lors à de tonnantes lamentations sur la décadence du goût, et tu glisseras l'éloge de MM. Etienne, Jouy, Tissot, Gosse, Duval, Jay, Benjamin Constant, Aignan, Baour-Lormian, Villemain, les coryphées du parti libéral napoléonien, sous la protection desquels se trouve le journal de Vernou.

Тут ты можешь предаться стенаниям и жалобам по поводу упадка вкуса и вскользь воздашь хвалу Этьену, Жуй, Тиссо, Госсу, Дювалю, Жэ, Бен-жамену Констану, Эньяну, Баур-Лормиану, Вильмену, корифеям партии либеральных бонапартистов, под покровительством коих находится газета Верну.

Tu montreras cette glorieuse phalange résistant à l'invasion des romantiques, tenant pour l'idée et le style contre l'image et le bavardage, continuant l'école voltairienne et s'opposant à l'école anglaise et allemande, de même que les dix-sept orateurs de la Gauche combattent pour la nation contre les Ultras de la Droite.

Ты покажешь, как эта доблестная фаланга противостоит вторжению романтиков, защищает идеи и стиль против образа и пустословия, продолжает традиции Вольтера и выступает против школы английской и школы немецкой, подобно тому как семнадцать ораторов левой ведут борьбу за народ против крайней правой.

Protégé par ces noms révérés de l'immense majorité des Français qui sera toujours pour l'Opposition de la Gauche, tu peux écraser Nathan dont l'ouvrage, quoique renfermant des beautés supérieures, donne en France droit de bourgeoisie à une littérature sans idées.

Под защитой этих имен, уважаемых огромным большинством французов, которые всегда будут на стороне левой оппозиции, ты можешь раздавить Натана, творение которого, хотя оно и таит в себе высокие красоты, все же дает во Франции право гражданства литературе, лишенной идей.

Dès lors, il ne s'agit plus de Nathan ni de son livre, comprends-tu ? mais de la gloire de la France. Le devoir des plumes honnêtes et courageuses est de s'opposer vivement à ces importations étrangères. Là, tu flattes l'abonné.

Затем речь пойдет уже не о Натане, не об его книге- понимаешь? - но о славе Франции. Долг честного и мужественного критика горячо противодействовать иностранным вторжениям. И тут ты польстишь подписчику.

Selon toi, la France est une fine commère, il n'est pas facile de la surprendre. Si le libraire a, par des raisons dans lesquelles tu ne veux pas entrer, escamoté un succès, le vrai public a bientôt fait justice des erreurs causées par les cinq cents niais qui composent son avant-garde.

Скажешь, что французский читатель - тонкий знаток, что его не так-то легко обмануть. Если издатель, по каким-либо причинам, в которые ты не желаешь входить, рекламирует негодную книгу, разумные читатели поспешат исправить ошибки пяти сотен простаков, представляющих их передовые отряды.

Tu diras qu'après avoir eu le bonheur de vendre une édition de ce livre, le libraire est bien audacieux d'en faire une seconde, et tu regretteras qu'un si habile éditeur connaisse si peu les instincts du pays.

Ты скажешь, что книгопродавец, которому посчастливилось распродать первое издание, проявил излишнюю отвагу, решившись переиздать книгу, и ты выразишь сожаление, что столь опытный издатель так плохо знает состояние умов в нашей стране.

Voilà tes masses. Saupoudre-moi d'esprit ces raisonnements, relève-les par un petit filet de vinaigre, et Dauriat est frit dans la poêle aux articles.

Вот тебе основы. Приправь эти рассуждения язвительными остротами, и Дориа поджарится на углях твоей статьи.

Mais n'oublie pas de terminer en ayant l'air de plaindre dans Nathan l'erreur d'un homme à qui, s'il quitte cette voie, la littérature contemporaine devra de belles oeuvres.

Но не забудь в заключение пожалеть о заблуждениях Натана, как человека, которому современная литература будет обязана прекрасными творениями, ежели он сойдет с ложного пути.

Lucien fut stupéfait en entendant parler Lousteau : à la parole du journaliste, il lui tombait des écailles des yeux, il découvrait des vérités littéraires qu'il n'avait même pas soupçonnées.

Люсьен, затаив дыхание, слушал речи Лусто: под влиянием откровений журналиста упала пелена с его глаз, он открыл литературные истины, о которых и не подозревал.

- Mais ce que tu me dis, s'écria-t-il, est plein de raison et de justesse.

- Но ведь то, что ты сказал,- вскричал он,- умно и справедливо!

- Sans cela, pourrais-tu battre en brèche le livre de Nathan ? dit Lousteau. Voilà, mon petit, une première forme d'article qu'on emploie pour démolir un ouvrage. C'est le pic du critique.

- А иначе разве можно было бы пробить брешь в книге Натана?-сказал Лусто.- Вот тебе, дружок, первая форма статей, предназначенных для разгрома произведения. Это критический таран.

Mais il y a bien d'autres formules ! ton éducation se fera. Quand tu seras obligé de parler absolument d'un homme que tu n'aimeras pas, quelquefois les propriétaires, les rédacteurs en chef d'un journal ont la main forcée, tu déploieras les négations de ce que nous appelons l'article de fonds.

Но есть и другие формы! Всему обучишься. Когда тебе прикажут говорить о человеке, которого ты не любишь, а владелец газеты, в силу необходимости, принужден дать о нем отзыв, ты прибегнешь к тому, что мы называем редакционной статьей.

On met en tête de l'article, le titre du livre dont on veut que vous vous occupiez ; on commence par des considérations générales dans lesquelles on peut parler des Grecs et des Romains, puis on dit à la fin : Ces considérations nous ramènent au livre de monsieur un tel, qui sera la matière d'un second article.

В заголовке ставят название книги, данной на отзыв; статью начинают общими фразами,- тут можно говорить о греках, о римлянах, а затем в конце сказать: "Эти соображения обязывают нас обсудить книгу такого-то, что и послужит темой второй нашей статьи".

Et le second article ne paraît jamais. On étouffe ainsi le livre entre deux promesses. Ici tu ne fais pas un article contre Nathan, mais contre Dauriat ; il faut un coup de pic.

А эта вторая статья так и не появится. И вот книга задушена двумя обещаниями. В настоящем случае тебе надо написать статью не против Натана, но против Дориа; значит, требуется таран.

Sur un bel ouvrage, le pic n'entame rien, et il entre dans un mauvais livre jusqu'au coeur : au premier cas, il ne blesse que le libraire ; et dans le second, il rend service au public. Ces formes de critique littéraire s'emploient également dans la critique politique.

Для хорошей книги таран безвреден, дурную книгу он пробьет до самой сердцевины; в первом случае он бьет только по издателю; во втором оказывает услугу публике. Эти формы литературной критики применяются также в критике политической.

La cruelle leçon d'Etienne ouvrait des cases dans l'imagination de Lucien qui comprit admirablement ce métier.

Жестокий урок Этьена вскрыл все тайны журналистики, и впечатлительный Люсьен с удивительной ясностью понял сущность этого ремесла.

Les paroles d'Etienne avaient été comme un flambeau pour Lucien, à qui le désir de se venger de Dauriat tint lieu de conscience et d'inspiration.

Речи Лусто были для Люсьена подобны факелу, желание отомстить Дориа заступило место и совести и вдохновения.

II

- Tu ne veux pas, lui dit Lousteau, te faire un ennemi de Nathan ? Nous avons vu Nathan ce matin, il est au désespoir ; mais tu vas lui faire un article où tu lui seringueras des éloges par la figure.

- Ты, конечно, не желаешь,- сказал ему Лусто на следующий день, - нажить в лице Натана врага? Утром мы видели его, он в отчаянье, но ты напишешь еще одну статью и окропишь его похвалами.

- Comment ! après mon article contre son livre, vous voulez... demanda Lucien.

- Как! После моей статьи против него вы желаете?..- спросил Люсьен.

Emile Blondet, Hector Merlin, Etienne Lousteau, Félicien Vernou, tous interrompirent Lucien par un éclat de rire.

Эмиль Блонде, Гектор Мерлен, Этьен Лусто, Фелисьен Верну прервали слова Люсьена веселым смехом.

- Mais je ne vois rien à dire en faveur du livre.

- Я не знаю, что сказать в пользу книги.

- Tu pensais donc ce que tu as écrit ? dit Hector à Lucien.

- Ты, значит, написал то, что думал?-спросил Гектор Люсьена.

- Oui.

-Да.

- Ah ! mon petit, dit Blondet, je te croyais plus fort ! Non, ma parole d'honneur, en regardant ton front, je te douais d'une omnipotence semblable à celle des grands esprits, tous assez puissamment constitués pour pouvoir considérer toute chose dans sa double forme.

- Эх, мой милый,- сказал Блонде,- я считал тебя более сильным! Клянусь, я полагал, глядя на твой лоб, что ты одарен способностью великих умов рассматривать любую вещь с двух сторон. В литературе, мой милый, каждое слово имеет изнанку, и никто не может сказать, что именно есть изнанка.

Mon petit, en littérature, chaque idée a son envers et son endroit ; et personne ne peut prendre sur lui d'affirmer quel est l'envers. Tout est bilatéral dans le domaine de la pensée. Les idées sont binaires. Janus est le mythe de la critique et le symbole du génie. Il n'y a que Dieu de triangulaire !

В области мысли все двусторонне. Мысль двойственна. Янус - миф, олицетворяющий критику, и вместе с тем символ гения. Троичен только бог!

- Vous tenez donc à ce que vous écrivez ? lui dit Vernou d'un air railleur. Mais nous sommes des marchands de phrases, et nous vivons de notre commerce. Quand vous voudrez faire une grande et belle oeuvre, un livre enfin, vous pourrez y jeter vos pensées, votre âme, vous y attacher, le défendre ;

- Итак, вы придерживаетесь того, что написали? - насмешливо сказал Верну.- Но мы торгуем словом и живем нашей торговлей. Когда вы пожелаете создать серьезное произведение, короче говоря, книгу, вы можете в ней излить ваши мысли, вашу душу, вложить в книгу всего себя, защищать ее.

mais des articles lus aujourd'hui, oubliés demain, ça ne vaut à mes yeux que ce qu'on les paye. Si vous mettez de l'importance à de pareilles stupidités, vous ferez donc le signe de la croix et vous invoquerez l'Esprit saint pour écrire un prospectus !

Но статья?.. Сегодня она будет прочтена, завтра забудется; по-моему, статьи стоят лишь того, что за них платят. Если вы дорожите такими пустяками, вам придется осенять себя крестным знамением и прививать на помощь святого духа прежде, нежели написать самое обычное объявление.

- Mes amis, je veux bien, dit Lucien un peu gris ; mais comment faire ?

- Друзья мои, я бы рад был душою,- сказал Люсьен, слегка опьянев,- но не знаю, как это сделать?

- Eh ! bien, dit Lousteau, écris pour le journal de Merlin trois belles colonnes où tu te réfuteras toi-même.

- А вот как,- сказал Лусто,- напиши для газеты Мерлена три полных столбца и опровергни самого себя.

- Mes amis, foi d'honnête homme, je suis incapable d'écrire deux mots d'éloge sur ce livre...

- Друзья мои, уверяю вас, я не способен написать и двух слов в похвалу этой книге...

- Voici comment tu peux t'en tirer, mon enfant, répondit Blondet en se recueillant. L'envie, qui s'attache à toutes les belles oeuvres, comme le ver aux beaux et bons fruits, a essayé de mordre sur ce livre, diras-tu.

- Выйти из положения, мой милый, можно вот каким путем,- подумав, сказал Блонде.- "Зависть,- скажешь ты,- сопутствующая всем прекрасным произведениям, как червь, подтачивающий самые прекрасные плоды, пыталась уязвить и эту книгу.

Pour y trouver des défauts, la critique a été forcée d'inventer des théories à propos de ce livre, de distinguer deux littératures : celle qui se livre aux idées et celle qui s'adonne aux images.

Критика, желая отыскать в ней недостатки, была вынуждена изобрести теории о двух якобы существующих литературных направлениях: литературе идей и литературе образов".

Là, mon petit, tu diras que le dernier degré de l'art littéraire est d'empreindre l'idée dans l'image.

Тут, мой милый, ты скажешь, что высшая степень мастерства писателя в том, чтобы выразить мысль в образе.

En essayant de prouver que l'image est toute la poésie, tu te plaindras du peu de poésie que comporte notre langue, tu parleras des reproches que nous font les étrangers sur le positivisme de notre style, et tu loueras monsieur de Canalis et Nathan des services qu'ils rendent à la France en déprosaïsant son langage.

Стараясь доказать, что вся суть поэзии в образе, ты пожалеешь, что наш язык мало пригоден для поэзии,- ты припомнишь упрек иностранцев по поводу позитивизма нашего стиля и ты похвалишь господина де Каналиса и Натана за услуги, которые они оказали Франции, совершенствуя наш язык.

Accable ta précédente argumentation en faisant voir que nous sommes en progrès sur le dix-huitième siècle. Invente le Progrès (une adorable mystification à faire aux bourgeois) !

Опровергни свою прежнюю аргументацию, доказав, что мы ушли далеко вперед против восемнадцатого века. Сошлись на прогресс (отличная мистификация для буржуа!).

Notre jeune littérature procède par tableaux où se concentrent tous les genres, la comédie et le drame, les descriptions, les caractères, le dialogue, sertis par les noeuds brillants d'une intrigue intéressante.

Наша юная словесность представлена полотнами, где сосредоточены все жанры: комедия и драма, описания, характеристики, диалог в блестящей оправе увлекательной интриги.

Le roman, qui veut le sentiment, le style et l'image, est la création moderne la plus immense. Il succède à la comédie qui, dans les moeurs modernes, n'est plus possible avec ses vieilles lois ;

Роман, требующий чувства, слога и образа,- самое крупное достижение современности. Он наследник комедии, построенной по законам прошлого времени и не приемлемой при современных нравах.

il embrasse le fait et l'idée dans ses inventions qui exigent et l'esprit de La Bruyère et sa morale incisive, les caractères traités comme l'entendait Molière, les grandes machines de Shakspeare [Orthographe courante au XIXe siècle.] et la peinture des nuances les plus délicates de la passion, unique trésor que nous aient laissé nos devanciers.

Он вмещает и факт и идею, для его замыслов надобно и остроумие Лабрюйера, и его язвительные нравоучения, характеры, обрисованные в манере Мольера, грандиозные замыслы Шекспира и изображение самых тонких оттенков страсти - единственное сокровище, оставленное нам нашими предшественниками.

Aussi le roman est-il bien supérieur à la discussion froide et mathématique, à la sèche analyse du dix-huitième siècle.

Итак, роман неизмеримо выше холодного, математического исследования и сухого анализа в духе восемнадцатого века.

Le roman, diras-tu sentencieusement, est une épopée amusante. Cite Corinne, appuie-toi sur madame de Staël.

"Роман,- наставительно скажешь ты,- занимательная эпопея". Приведи цитаты из "Коринны", ссылайся на госпожу Сталь.

Le dix-huitième siècle a tout mis en question, le dix-neuvième est chargé de conclure ; aussi conclut-il par des réalités ; mais par des réalités qui vivent et qui marchent ; enfin il met en jeu la passion, élément inconnu à Voltaire. Tirade contre Voltaire.

Восемнадцатый век поставил все под вопрос; девятнадцатый век принужден делать выводы: он основывается на действительности, на живой действительности в ее движении; затем он живописует страсти - элемент, неизвестный Вольтеру. (Тирада против Вольтера.)

Quant à Rousseau, il n'a fait qu'habiller des raisonnements et des systèmes. Julie et Claire sont des entéléchies, elles n'ont ni chair ni os.

"Что касается до Руссо, он просто обряжал в пышные фразы рассуждения и доктрины. Юлия и Клара - чистейшая схема без плоти и крови".

Tu peux démancher sur ce thème et dire que nous devons à la paix, aux Bourbons, une littérature jeune et originale, car tu écris dans un journal Centre droit.

Ты можешь развить эту тему и сказать, что молодой и самобытной литературой мы обязаны наступлению мира и Бурбонам, ибо ты пишешь для газеты правого центра.

Moque-toi des faiseurs de systèmes. Enfin tu peux t'écrier par un beau mouvement : Voilà bien des erreurs, bien des mensonges chez notre confrère ! et pourquoi ? pour déprécier une belle oeuvre, tromper le public et arriver à cette conclusion :

Вышути сочинителей всяких доктрин. Наконец ты можешь в благородном порыве воскликнуть: "Сколько лжи, сколько заблуждений у нашего собрата? И ради чего? Ради того, чтобы умалить значение прекрасного произведения, обмануть читателя и привести его к такому выводу:

Un livre qui se vend ne se vend pas. Proh pudor ! lâche Proh pudor ! ce juron honnête anime le lecteur. Enfin annonce la décadence de la critique ! Conclusion : Il n'y a qu'une seule littérature, celle des livres amusants.

"Книга, которая имеет у читателей успех, совсем не имеет успеха". "Proh pudor!" l Так и напиши: "Proh pudor!" - пристойная брань воодушевляет читателя. Наконец оповести об упадке критики! Вывод: "Нет иной литературы, кроме литературы занимательной".

Nathan est entré dans une voie nouvelle, il a compris son époque et répond à ses besoins. Le besoin de l'époque est le drame. Le drame est le voeu du siècle où la politique est un mimodrame perpétuel.

Натан вступил на новый путь, он понял свою эпоху и отвечает ее потребностям. Потребность эпохи - драма. Именно драмы жаждет наш век, век политики, этой сплошной мелодрамы.

N'avons-nous pas vu en vingt ans, diras-tu, les quatre drames de la Révolution, du Directoire, de l'Empire et de la Restauration ?

"Ужели мы не пережили за двадцать лет,- скажешь ты,- четыре драмы: Революцию, Директорию, Империю и Реставрацию?"

De là, tu roules dans le dithyrambe de l'éloge, et la seconde édition s'enlève ; car samedi prochain, tu feras une feuille dans notre Revue, et tu la signeras DE RUBEMPRE en toutes lettres. Dans ce dernier article, tu diras :

Тут ты разразишься щедрыми дифирамбами,- и второе издание живо расхватают! Так вот: к будущей субботе ты сделаешь лист для нашего еженедельника и подпишешься полным именем - де Рюбампре. В этой хвалебной статье ты скажешь:

Le propre des belles oeuvres est de soulever d'amples discussions. Cette semaine tel journal a dit telle chose du livre de Nathan, tel autre lui a vigoureusement répondu.

"Выдающимся произведениям свойственно возбуждать страстные споры. На нынешней неделе такая-то газета сказала то-то о книге Натана, другая ответила весьма веско".

Tu critiques les deux critiques C. et L., tu me dis en passant une politesse à propos de mon article des Débats, et tu finis en affirmant que l'oeuvre de Nathan est le plus beau livre de l'époque. C'est comme si tu ne disais rien, on dit cela de tous les livres.

Ты раскритикуешь обоих критиков, Ш. и Л., мимоходом скажешь несколько приятных слов по поводу моей первой статьи в "Деба", в заключение возвестишь, что книга Натана - превосходнейшая книга нашего времени. Сказать так - значит ничего не сказать, так говорят о всех книгах.

Tu auras gagné quatre cents francs dans ta semaine, outre le plaisir d'écrire la vérité quelque part. Les gens sensés donneront raison ou à C. Ou à L. Ou à Rubempré, peut-être à tous trois !

Ты заработаешь в неделю четыреста франков и получишь удовольствие кое-где высказать и правду. Умные люди согласятся либо с Ш., либо с Л., либо с Рюбампре, а быть может, и со всеми троими!

La mythologie, qui certes est une des plus grandes inventions humaines, a mis la Vérité dans le fond d'un puits, ne faut-il pas des seaux pour l'en tirer ? tu en auras donné trois pour un au public ? Voilà, mon enfant. Marche !

Мифология, несомненно, одно из великих изобретений человечества, она поместила Истину на дне колодца. Чтобы ее оттуда извлечь, надобно зачерпнуть хотя бы ведро воды. Вместо одного ты дашь публике целых три. Ну так вот, видите, друг мой... Действуйте!

Lucien fut étourdi, Blondet l'embrassa sur les deux joues en lui disant : - Je vais à ma boutique.

Люсьен был ошеломлен. Блонде расцеловал его, сказав: - Спешу в свою лавочку.
<

Бальзак О. де. Разговор книгопродавца с поэтом

В этом отрывке из романа "Утраченные иллюзии" писатель описывает точку зрения издателя на вступающего в литературный мир автора. Написано это было в 1840 г, но с тех пор ситуация и психология действующих лиц изменились мало.
Il apercevait, de moment en moment, des jeunes gens timides, des auteurs besogneux qui demandaient à parler à Dauriat ; mais qui, voyant la boutique pleine, désespéraient d'avoir audience et disaient en sortant : - Je reviendrai.

Люсьен видел, как в переполненной народом лавке добивались приема у книгоиздателя Дориа робкие молодые люди, начинающие авторы, и как, потеряв надежду получить аудиенцию, они уходили, приговаривая: "Я зайду в другой раз".

Lousteau s'acquittait à merveille de son office de cicérone. Aussi, de phrase en phrase, Dauriat grandissait-il dans l'esprit de Lucien, qui voyait la politique et la littérature convergeant dans cette boutique. A l'aspect d'un poète éminent y prostituant la muse à un journaliste, y humiliant l'Art, comme la Femme était humiliée, prostituée sous ces galeries ignobles, le grand homme de province recevait des enseignements terribles.

Лусто оказался удивительным чичероне. С каждой его фразой Дориа вырастал в воображении Люсьена, постигшего, что политика и литература сосредоточены в этой лавке. Наблюдая, как поэт проституирует музу, раболепствуя перед журналистом, унижает искусство, уподобляя его падшей женщине, униженной проституцией под сводами этих омерзительных галерей, провинциальный гений постиг страшные истины.

L'argent ! était le mot de toute énigme. Lucien se sentait seul, inconnu, rattaché par le fil d'une amitié douteuse au succès et à la fortune. Il accusait ses tendres, ses vrais amis du Cénacle de lui avoir peint le monde sous de fausses couleurs, de l'avoir empêché de se jeter dans cette mêlée, sa plume à la main. - Je serais déjà Blondet, s'écria-t-il en lui-même.

Деньги - вот разгадка всего. Люсьен чувствовал себя здесь чужим, ничтожным человеком,, связанным с успехом и богатством лишь нитью сомнительной дружбы. Он обвинял своих нежных, своих истинных друзей из Содружества в том, что они изображали свет ложными красками и мешали ему броситься в бой с пером в руке. "Я соревновался бы с Блонде!" - мысленно вскричал он.

Lousteau, qui venait de crier sur les sommets du Luxembourg comme un aigle blessé, qui lui avait paru si grand, n'eut plus alors que des proportions minimes. Là, le libraire fashionable, le moyen de toutes ces existences, lui parut être l'homme important.

Лусто, еще так недавно стенавший на Люксембургских высотах, подобно раненому орлу, и представлявшийся ему столь великим, внезапно умалился в его глазах. Модный издатель, источник всех этих существований, показался ему значительным человеком.

Le poète ressentit, son manuscrit à la main, une trépidation qui ressemblait à de la peur. Au milieu de cette boutique, sur des piédestaux de bois peint en marbre, il vit des bustes, celui de Byron, celui de Goethe et celui de monsieur de Canalis, de qui Dauriat espérait obtenir un volume, et qui, le jour où il vint dans cette boutique, avait pu mesurer la hauteur à laquelle le mettait la Librairie.

Поэт, держа рукопись в руках, ощущал трепет, родственный страху. Посреди лавки на деревянных, раскрашенных под мрамор, пьедесталах стояли бюсты Байрона, Гете и г-на де Каналиса, от которого Дориа надеялся получить томик стихов; поэт, заглянув в лавку, должен был видеть, как высоко вознес его книгопродавец;

Involontairement, Lucien perdait de sa propre valeur, son courage faiblissait, il entrevoyait quelle était l'influence de ce Dauriat sur sa destinée et il en attendait impatiemment l'apparition.

Люсьен невольно терял чувство уверенности в себе, отвага его ослабевала, он предвидел, какое влияние может оказать Дориа на его судьбу, и с нетерпением ждал его появления.

- Et pourquoi pas Lucien de Rubempré ? dit hardiment le poète de province.

- Отчего бы вам не напечатать Люсьена де Рюбампре? - отважно сказал провинциальный поэт.

- Et pourquoi pas les gens qui se promènent ? dit le libraire en fronçant le sourcil et se tournant vers l'auteur des Marguerites. A qui ai-je l'honneur de parler ? dit-il en regardant Lucien d'un air impertinent.

- А отчего не первого встречного?-сказал книгопродавец, нахмурив брови и оборачиваясь в сторону автора "Маргариток".- С кем имею честь?..- сказал он. нагло глядя на Люсьена.

Lucien eut sa chemise mouillée dans le dos en voyant l'air froid et mécontent de ce redoutable Visir [L'orthographe habituelle est : vizir.] de la librairie.

Люсьен почувствовал, как от холодного пота увлажнилась рубашка на его спине под жестким и злым взглядом этого грозного падишаха книжного дела.

- Une nouvelle affaire, mon petit, s'écria Dauriat. Mais, tu le sais, j'ai onze cents manuscrits ! Oui, messieurs, cria-t-il, on m'a offert onze cents manuscrits, demandez à Gabusson ?

- Полно, мой милый! - вскричал Дориа.- Ведь ты знаешь, что у меня тысяча сто рукописей! Да, сударь, мне представлено тысяча сто рукописей! Спросите у Габюссона,- кричал он.

Enfin j'aurai bientôt besoin d'une administration pour régir le dépôt des manuscrits, un bureau de lecture pour les examiner ; il y aura des stances pour voter sur leur mérite, avec des jetons de présence, et un Secrétaire Perpétuel pour me présenter des rapports. Ce sera la succursale de l'Académie française, et les académiciens seront mieux payés aux Galeries de Bois qu'à l'Institut.

Скоро понадобится особый штат для заведывания складом рукописей, комиссия для их просмотра, заседания, дабы путем голосования определять их достоинства, жетоны для оплаты присутствующих членов и непременный секретарь для представления им отчетов. То будет филиальное отделение Французской академии, и академики Деревянных галерей будут получать больше, нежели институтские.

- C'est une idée, dit Blondet.

- Это мысль,- сказал Блонде.

- Une mauvaise idée reprit Dauriat. Mon affaire n'est pas de procéder au dépouillement des élucubrations de ceux d'entre vous qui se mettent littérateurs quand ils ne peuvent être ni capitalistes, ni bottiers, ni caporaux, ni domestiques, ni administrateurs, ni huissiers !

- Дурная мысль,- продолжал Дориа.- Не мое дело разбирать плоды кропотливого сочинительства тех из вас, которые бросаются в литературу, отчаявшись стать капиталистами, сапожниками, капралами, лакеями, чиновниками, судебными приставами!

On n'entre ici qu'avec une réputation faite ! Devenez célèbre, et vous y trouverez des flots d'or. Voilà trois grands hommes de ma façon, j'ai fait trois ingrats ! Nathan parle de six mille francs pour la seconde édition de son livre qui m'a coûté trois mille francs d'articles et ne m'a pas rapporté mille francs. Les deux articles de Blondet, je les ai payés mille francs et un dîner de cinq cents francs...

Доступ сюда открыт лишь людям с именем! Прославьтесь, и вы найдете здесь золотое руно. За два года я создал трех знаменитостей, и все трое неблагодарны! Натан требует шесть тысяч франков за второе издание своей книги, между тем я выбросил три тысячи франков за статьи о ней, а сам не заработал и тысячи. За две статьи Блонде я заплатил тысячу франков и на обед истратил пятьсот.

- Mais, monsieur, si tous les libraires disent ce que vous dites, comment peut-on publier un premier livre ? demanda Lucien aux yeux de qui Blondet perdit énormément de valeur quand il apprit le chiffre auquel Dauriat devait les articles des Débats.

- Но если все издатели станут рассуждать, как вы, сударь, как же тогда напечатать первую книгу? - спросил Люсьен, в глазах которого Блонде страшно упал, когда он узнал, сколько заплатил Дориа за статьи в "Деба".

- Cela ne me regarde pas, dit Dauriat en plongeant un regard assassin sur le beau Lucien qui le regarda d'un air agréable. Moi, je ne m'amuse pas à publier un livre, à risquer deux mille francs pour en gagner deux mille ; je fais des spéculations en littérature : je publie quarante volumes à dix mille exemplaires, comme font Panckoucke et les Baudoin [Dans le Furne : Beaudouin, coquille typographique.].

- Это меня не касается,- сказал Дориа, бросив убийственный взгляд на прекрасного Люсьена, мило ему улыбавшегося,- я не желаю печатать книги, которые при риске в две тысячи франков дают две тысячи прибыли; я спекулирую на литературе: я печатаю сорок томов в десяти тысячах экземпляров, как Панкук и Бодуэн.

Ma puissance et les articles que j'obtiens poussent une affaire de cent mille écus au lieu de pousser un volume de deux mille francs. Il faut autant de peine pour faire prendre un nom nouveau, un auteur et son livre, que pour faire réussir les Théâtres Etrangers, Victoires et Conquêtes, ou les Mémoires sur la Révolution, qui sont une fortune.

Благодаря моему влиянию и статьям друзей я делаю дело в сто тысяч экю и не стану продвигать том в две тысячи франков. Я не желаю тратить на это силы. Выдвинуть новое имя автора и книгу труднее, нежели обеспечить успех таким сочинениям, как "Иностранный театр", "Победы и завоевания" или "Мемуары о революции", а они принесут целое состояние.

Je ne suis pas ici pour être le marchepied des gloires à venir, mais pour gagner de l'argent et pour en donner aux hommes célèbres. Le manuscrit que j'achète cent mille francs est moins cher que celui dont l'auteur inconnu me demande six cents francs !

Я отнюдь не намерен служить подножкой для будущих знаменитостей, я желаю зарабатывать деньги и снабжать ими прославленных людей. Рукопись, которую я покупаю за сто тысяч, обходится мне дешевле, чем рукопись неизвестного автора, за которую тот просит шестьсот франков.

Si je ne suis pas tout à fait un Mécène, j'ai droit à la reconnaissance de la littérature : j'ai déjà fait hausser de plus du double le prix des manuscrits. Je vous donne ces raisons, parce que vous êtes l'ami de Lousteau, mon petit, dit Dauriat au poète en le frappant sur l'épaule par un geste d'une révoltante familiarité.

Если я не вполне меценат, все же я имею право на признательность со стороны литературы: я уже удвоил гонорар за рукописи. Я излагаю вам свои доводы, потому что вы друг Лусто, мой мальчик,- сказал Дориа, похлопав поэта по плечу с возмутительной фамильярностью.

Si je causais avec tous les auteurs qui veulent que je sois leur éditeur, il faudrait fermer ma boutique, car je passerais mon temps en conversations extrêmement agréables, mais beaucoup trop chères. Je ne suis pas encore assez riche pour écouter les monologues de chaque amour-propre. Ca ne se voit qu'au théâtre, dans les tragédies classiques.

Ежели бы я так разговаривал со всеми авторами, желающими, чтобы я издал их труды, пришлось бы закрыть лавочку, ибо я растрачивал бы время на приятные, но чересчур дорогие беседы. Я еще не так богат, чтобы выслушивать монологи любого честолюбца. Это допустимо на театре в классических трагедиях.

Le luxe de la toilette de ce terrible Dauriat appuyait, aux yeux du poète de province, ce discours cruellement logique.

Роскошь одеяния грозного Дориа подкрепляла в глазах провинциального поэта эту речь, полную жестокой логики.

- Qu'est-ce que c'est que ça ? dit-il à Lousteau.

- Что там у него? - спросил Дориа у Лусто.

- Un magnifique volume de vers.

- Томик великолепных стихов.

En entendant ce mot, Dauriat se tourna vers Gabusson par un mouvement digne de Talma : - Gabusson, mon ami, à compter d'aujourd'hui, quiconque viendra ici pour me proposer des manuscrits...

Услышав это, Дориа оборотился к Габюссону движением, достойным Тальма. - Габюссон, дружище! С нынешнего дня, если кто-либо явится с рукописью...

--Entendez-vous ça vous autres ? dit-il en s'adressant à trois commis qui sortirent de dessous les piles de livres à la voix colérique de leur patron qui regardait ses ongles et sa main qu'il avait belle. A quiconque m'apportera des manuscrits, vous demanderez si c'est des vers ou de la prose. En cas de vers, congédiez-le aussitôt. Les vers dévoreront la librairie !

--Эй, вы! Послушайте-ка! -сказал он, обращаясь к трем продавцам, высунувшимся из-за кипы книг на гневный голос патрона, который разглядывал свои ногти и холеную руку.- Кто бы ни принес рукопись, спрашивайте - стихи это или проза. Если стихи, тотчас выпроваживайте. Стихи - смерть для книжного дела!

- Bravo ! Il a bien dit cela, Dauriat, crièrent les journalistes.

- Браво! Отлично сказано, Дориа! - вскричали журналисты.

- C'est vrai, s'écria le libraire en arpentant sa boutique le manuscrit de Lucien à la main ; vous ne connaissez pas, messieurs, le mal que les succès de lord Byron de Lamartine, de Victor Hugo, de Casimir Delavigne, de Canalis et de Béranger ont produit. Leur gloire nous vaut une invasion de Barbares.

- Истинное слово!-восклицал издатель, шагая взад и вперед по лавке с рукописью Люсьена в руках.- Вы не знаете, господа, какое зло нам причинили лорд Байрон, Ламартин, Виктор Гюго, Казимир Делавинь, Каналис и Беранже. Их слава вызвала целое нашествие варваров.

Je suis sûr qu'il y a dans ce moment en librairie mille volumes de vers proposés qui commencent par des histoires interrompues, et sans queue ni tête, à l'imitation du Corsaire et de Lara. Sous prétexte d'originalité, les jeunes gens se livrent à des strophes incompréhensibles, à des poèmes descriptifs où la jeune Ecole se croit nouvelle en inventant Delille !

Я уверен, что в настоящее время у издателей находится в рукописях до тысячи томов стихов, начатых с середины прерванной истории, где нет ни начала, ни конца, в подражание "Корсару" и "Ларе". Под предлогом самобытности молодые люди сочиняют непостижимые строфы, описательные поэмы и воображают, что создали новую школу в духе Делиля.

Depuis deux ans, les poètes ont pullulé comme les hannetons. J'y ai perdu vingt mille francs l'année dernière ! Demandez à Gabusson ? Il peut y avoir dans le monde des poètes immortels, j'en connais de roses et de frais qui ne se font pas encore la barbe, dit-il à Lucien ; mais en librairie, jeune homme, il n'y a que quatre poètes : Béranger, Casimir Delavigne, Lamartine et Victor Hugo ; car Canalis !... c'est un poète fait à coup d'articles.

За последние два года поэтов развелось пропасть, точно майских жуков. Прошлый год я на них понес двадцать тысяч убытку. Спросите у Габюссона. В мире, может быть, и есть бессмертные поэты среди тех розовых и свежих, еще безбородых юнцов, что приходят ко мне,- сказал он Люсьену,- но в издательском мире существуют только четыре поэта: Беранже, Казимир Делавинь, Ламартин, Виктор Гюго; ибо Каналис... поэт, созданный газетными статьями.

Бонч-Бруевич В. Д. Что читал Владимир Ильич Ленин в 1919 Г.

Чтение Ленина редко было вызвано простым любопытством, а скорее было подготовительной работой к написанию собственных как трудов, так и партийных материалов. Об этом хорошо рассказано в данной статье
Хотя Владимир Ильич в послесловии в книжке "Государство и революция" заявил, что "революцию приятнее делать, чем изучать", но на самом деле в вихре событий он невероятно много читал, много писал, много литературно работал. И если я, входя в кабинет Председателя Совета Народных Комиссаров, заставал Владимира Ильича у правого окна, заложившего руки за спину под пиджак, или державшего большие пальцы обеих рук в прорезях жилета, устремленно смотрящего вдаль на Кремлевскую площадь, нередко так глубоко задумавшегося, что он не слыхал шаги входящего, то я наверно знал, что надо готовить бумагу, что вскоре Владимир Ильич засядет за писание, и что тогда мелкий, ровный почерк испещрит множество листов, которые надо будет из всех сил торопиться переписывать для проверки Владимиром Ильичем всего написанного. И так не хотелось в эти часы его глубокой думы беспокоить повседневной работой, той необходимой, важной и нужной прозой жизни, которая сосредотачивалась в то время в Управлении Делами Совнаркома.
Когда Владимир Ильич начинал писать, то он писал запоем, почти без помарок, очевидно едва успевая рукой записать то, что он ранее до мелочей продумывал, что творил во время самого процесса писания. И когда он был особенно увлечен работой, как, например, при написании его известного памфлета "Ренегат Каутский и пролетарская революция", когда он буквально пылал гневом, тогда Владимир Ильич прекратил все дела по работе в Совнаркоме, запирался в кабинете и целые дни до поздней ночи писал это изумительное по силе произведение последних лет его литературной деятельности.
Трудно нам, рядовым работникам, представить себе всю силу и мощь, гениальных восприятий, разобраться во всей глубокой и скрупулезной лабораторной работе, которая проводится такими редко встречающимися всеоб'емлющими умами, к которым принадлежал ум Владимира Ильича. И нам, желающим знать все из жизни и деятельности нашего действительно незабвенного вождя, приходится по капельке собирать решительно все, что характеризует духовный облик великого мыслителя, борца и революционера мысли и дела.
В июне 1919 г. в поисках за указанием всей общественной литературы вышедшей в 1918 г. и в 1919 г., которая мне была нужна для некоторых моих работ, я наткнулся на "Книжную Летопись" в издании "Книжной Палаты", продолжавшуюся издаваться соединенными номерами и в эти тяжелые годы. В них я нашел многое, что искал. Я тотчас же приобрел номера этого журнала для Владимира Ильича и передал их ему. Владимир Ильич сейчас же занялся их просмотром и выразил удивление, что несмотря на царившую всюду разруху, особенно тяжело отзывавшуюся на писчебумажной и полиграфической промышленности, издано так много разнообразных и хороших книг.
Просматривая номера "Книжной Летописи", Владимир Ильич отмечал на полях все, чем он заинтересовался и как всегда, так и здесь проявил свою склонность к систематизации и порядку. Помимо того, что он чертой и нотабенами химическим карандашом отметил на полях все книжки, его заинтересовавшие, подчеркнув их названия, а в некоторых местах и содержание, он в правом углу первой страницы каждого номера журнала выписал "N и далее N" под этой надписью, столбиком в цифровом восходящем порядке, крупно и четко выписал все номера тех книг, которые пожелал прочесть. В некоторых местах, те номера, которые его особенно заинтересовали, он - написав их в столбике - особо крупно выносил их в поле налево, несколько раз подчеркнув, иногда закружив в круги, и написал слово "особенно".
В одном только месте, именно в NN 21-23, июнь 1918 г., выписывая NN, он сделал ошибку, написав сначала 1886, а потом 1879. Все ясно, отчетливо, систематично, как всегда и все он делал от малого до великого. Те номера, которые занимали, очевидно, среднее место по интересу, он кроме того подчеркнул в тексте одной чертой. Интересовавшие его журналы он не только отметил на первой странице номера "Книжная Летопись" на какой именно странице значится этот журнал, но и выписывал название его, например, "Накануне", "Утроба".
Я полагаю, что всем нам будет интересно знать, чем же именно заинтересовался Владимир Ильич из всей литературы на русском языке, вышедшей в бурные годы 1918 г. и в 1919 г., просмотрев все номера "Книжной Летописи" за 1918 г. за весь год, а 1919 г. с январского номера (N 1) по N 17 7-го мая 1919 г. - включительно.
Все свои пометки Владимир Ильич сначала делал карандашом (химическим), которым он сделал отметки на всех номерах 1918 г. В номерах 1919 г. он начал делать пометки синим карандашом и потом перешел с N 10 (10 марта 1919 г.) на обыкновенный карандаш, наименее хорошо сохранившийся.
Подсчитывая все то, чем заинтересовался Владимир Ильич в "Книжной Летописи", мы видим, что из всех 5326 зарегистрированных в 1918 г. "Летописью" книг и брошюр Владимир Ильич остановился на 56 книгах, т.-е. на 1% всей массы изданных в этот год книг. А в той же "Летописи" за 1919 г. (по май) напечатан перечень 3415 книг, из которых Владимир Ильич заинтересовался лишь 22 книгами, т.-е. 3/4% всего печатного книжного материала за это время.
Конечно, к этому надо внести поправку, что он получал довольно много книг непосредственно от авторов их, но все-таки это число знаменательно. Кроме того следует учесть, что Владимир Ильич очень много читал иностранных книг, получавшихся им в другом порядке. Совершенно ясно, что Владимир Ильич, обладая огромными знаниями, читал книги с большим выбором, только для намеченной им цели, что ясно видно из дальнейшего анализа всего этого материала.
Из журналов его заинтересовали только два - "Накануне" и "Утроба".
Если мы рассмотрим отмеченные книги, которые составляют 80 названий (56+22+2=80), и распределим их по отделам, то увидим, что более всего его в эти годы интересовали книги:
English
Русский
1) Публицистика, связанная с революциями 1917 и 18 г.г.
31 книга
2) Аграрный вопрос
7
3) Беллетристика
7
4) Вопр. социологии и истории.
6
5) Вопросы религии
4
6) Деятельность партий
3
7) Истории революций в других странах.
3
8) Анархизм.
3
9) Вопросы капитализма
3
10) Документы царизма
2
11) Рабочий вопрос.
2
12) Библиография.
2
13) Журналы
2
14) Интернационал
1
15) Кооперация.
1
16) Статистика.
1
17) Вопросы искусства
1
18) Жизнь окраин.
1
19) Производит. силы России
1
Итого
80 книг
Из беглого обзора этой таблицы мы видим, что Владимира Ильича более всего заинтересовала публицистика, связанная с революциями 1917 г. и 1918 г. Более чем одна треть (31) всех книг, отмеченных им, падают на этот отдел. Если же мы соединим: "публицистику, связанную с революциями 1917 и 1918 г. г., вместе с отделом, характеризующим "деятельность партий", а также, если мы прибавим "анархизм", "документы царизма", "журналы", ибо Владимир Ильич интересовался здесь журналами тех общественных групп, которые находились в оппозиции к советской власти, и прибавим книги по "вопросам религии", то тогда мы получим крайне интересные цифры. Оказывается, что из 80 книг, отмеченных Владимиром Ильичем в полутора годах "Книжной Летописи", эти отделы составляют почтенное число в 45 изданий, т.-е. более, чем половина книг принадлежит вопросам практической политики того времени, политики связанной с деятельностью наших врагов. Литературу с.-р. и к.-д. всех оттенков, попов, анархистов, меньшевиков всех формаций, белогвардейцев, монархистов, литературу всех инако-мысливших, всех инако-действовавших, так или иначе, вольно или невольно, направлявших свою критику, свои писания, свои воззвания, свою мысль - против рабоче-крестьянского правительства, против коммунистической партии, а потому об'ективно (а часто и суб'ективно) переходившую в явную контрреволюционную литературу, эту литературу Владимир Ильич изучал самым тщательным, подробным образом. Владимир Ильич всегда во всех подробностях хотел знать врага и как истинный стратег не жалел времени на изучение всех позиций противника. Если мы присмотримся ко всем подчеркиваниям отдельных мест в перечнях "содержания" различных сборников и книг им отмеченных, то здесь мы еще более убедимся, с какой остротой и разносторонностью изучал Владимир Ильич все большие и маленькие, теоретические и практические позиции тех, кто вел борьбу против пролетарской диктатуры.
Так, Владимиром Ильичем усиленно отмечен N 986. "Год русской революции (1917-1918 г.г.)", где сосредоточились все выдающиеся писатели, и практические деятели С-р-ов, обрушившиеся под флагом народовластия с критикой на большевиков.
Особо заинтересовывает его N 1444 "Социализация женщин", где В. И. подчеркивает все содержание этой нелепой книжки, наделавшей так много шума за границей. Обращает его внимание N 1712 "За Родину", "Журнал-сборник" правых эс-эров, где "патриотически" завывали Брешковская, Аргунов, Сталинский, Огановский и иже с ними; эти "спасители" любимого отечества, как известно, быстро предали русский народ, ставши провозвестниками и помощниками иностранной капиталистической интервенции.
В социал-демократическом сборнике "Наш Голос" он подчеркивает статьи Валентинова, уместившегося рядом с Кусковой, Львова-Рокиевского, приютившегося под одной обложкой с Мальянтовичем и той же Кусковой. Особенно сильно привлек его внимание пикантный сборник "Народ и Армия", где, как в Ноевом ковчеге, собрались Потресов с Гоцем, Розанов с Верховским, Станкевич с Болдыревым и Пораделовым.
N 2551, под заманчивым названием "Революционная техника", весь сплошь испещрен пометками Владимира Ильича. Обнаглевшие с.-р.-авантюристы, здесь выпустили для всеобщего сведения все то, что они знали, как организовывать тайные нелегальные типографии, правила конспирации и т.д.
Эс-эры работали здесь целиком на монархистов, на кипевших к нам ненавистью членов союза русского народа.
Злоба и ненависть к партии пролетариата об'единили всех стоявших по ту сторону баррикад.
Также испещряет своими подчеркиваниями Владимир Ильич N 4073, книгу Айхенвальда "Наша революция, ее вожди и ведомые", где такие главы, как "О большевиках", "самоубийство России", "Гогенцоллерн и Бронштейн", "Революционеры-ремесленники", "Конец революционной романтики", обращают его особое внимание.
В NN 5-8 за февраль 1918 года Владимиром Ильичем отмечен особенно N 364: Богданова. Вопросы социализма. 1) Коллективистический строй. 2) Завтра ли?. 3) Программа культуры. 4) Военный коммунизм и государственный капитализм. 5) Государство-коммуна. 6) Идеал и путь. М. 1918. Книгоиздательство Писателей в Москве.
Эта книга, которой Владимир Ильич заинтересовался "особенно", в тексте перечня им отмечена не только нотабеной и не только подчеркнуты, как везде, автор и название книги, но и двумя крупными перпендикулярными чертами на полях. Это об'ясняется тем, что Владимир Ильич особенно чутко следил за литературной деятельностью А. А. Богданова, философскую точку зрения которого он не только не разделял, но жестоко опровергал в своей книге "Материализм и эмпириокритицизм". Ранее этого, еще в 1907 г., Владимир Ильич счел необходимым обратить внимание на философские произведения А. А. Богданова, когда он разбирал его произведения "Эмпириомонизм". Об этом упоминает и Л. Б. Каменев в своем "предисловии ко второму изданию" собрания сочинений В. И. Ленина. Он говорит: "достаточно сказать, что до сих пор не найдены такие ценнейшие работы Владимира Ильича, как его рукописный разбор "Эмпириомонизма" А. Богданова (1907 г.) (См. IX стр. предисловия). Когда одно время пропаганда богдановских взглядов, к которым он относился совершенно отрицательно, вновь усилилась, Владимир Ильич тотчас же сказал мне, что он хотел бы, чтоб его книга об эмпириокритицизме была немедленно повторена изданием, что и было сделано.
Отмечен В. И. N 1014, Кропоткин П. Собрание сочинений том. II. Великая Французская революция 1789-1793. Перевод с французского под редакцией автора.
К этой работе великого анархиста Владимир Ильич относился совершенно особенно. Он не раз говорил мне, что считает историю французской революции, написанную П. А. Кропоткиным, лучшей из всех историй французской революции, написанных до сего времени. Он неоднократно высказывал пожелание, чтобы она была напечатана по крайней мере в ста тысячах экземпляров и размещена нашим правительством во все библиотеки нашего союза, начиная с волостных, изб-читален, при фабриках, заводах, во всех военных и морских библиотеках, одним словом решительно везде в как можно большем количестве экземпляров. По просьбе Владимира Ильича мною была составлена смета на отпечатание этой работы П. А. Кропоткина в ста тысячах экземпляров "четким и ясным шрифтом, на хорошей бумаге, хорошо сшитую, в переплетах", - как задал мне задачу Владимир Ильич. К сожалению, тогда в 1919 г., по техническим соображениям, эту задачу осуществить не удалось. Владимир Ильич опять вернулся к этой мысли при свидании его с П. А. Кропоткиным, происшедшем у меня на квартире в моей рабочей комнате, и которое я вскоре полагаю описать подробно. Здесь Владимир Ильич предложил Петру Алексеевичу издать его работу, охарактеризовав ее в самых лучших выражениях и особенно подчеркнув, что роль рабочих и ремесленников автором работы выдвинута на первый план. П. А. Кропоткин не только не возражал против такого широконародного издания, но, видимо, очень обрадовался, не преминув все-таки сказать, что он ставит только одно условие, как анархист - чтобы книга появилась не в государственном издательстве, а в каком угодно другом, лучше всего в кооперативном. Владимир Ильич улыбнулся и сказал:
- Конечно это ваше желание вполне может быть выполнено, раз вы этого хотите, мы издадим ее в совершенно удобной для вас форме.
- Кто мы? Правительство? - заволновался Петр Алексеевич.
- Нет, нет!.. - поспешил успокоить глубокого старца Владимир Ильич, добродушно смеясь и ласково смотря на Петра Алексеевича, - правительство здесь не при чем, у нас есть вольные издательства, просто группы литераторов, культурных работников, занятых просвещением масс.
- Вот это другое дело! - обрадовался Петр Алексеевич, не желавший на старости лет впадать в грехопадение государственника, имеющего какую-либо связь с каким бы то ни было правительством.
- Тогда при таких условиях, я, конечно, соглашусь издавать.
К сожалению, это дело еще до сих пор не сделано, а его надо бы сделать по завету Владимира Ильича и подарить широчайшим рабочим крестьянским массам, в честь и славу великого бунтаря П. А. Кропоткина, ту книгу, которую так высоко ценил, скупой на похвалу и рекомендацию, Владимир Ильич.
Владимир Ильич, руководя в эту эпоху гражданской войной на всех фронтах, на фронте литературном изучал наших классовых врагов, их произведения, устремляя всю свою сосредоточенную волю к единой цели.
Когда Владимир Ильич закончил чтение "Книжной Летописи", он прислал мне записочку такого содержания:
Р. С. Ф. С. Р.
Председатель.
Совета
Народн. Комисс.
---
Москва, Кремль.
........191 г.
N........
Вл. Дм.
Прошу Вас достать для Л. Б. Каменева 1 экз. "Книжной летописи".
А для меня по 2 экз. книг, номера коих отмечены.
Ваш Ленин.
16/8
Л. Б. Каменев как раз пришел к Владимиру Ильичу, когда он, как роман, читал "Книжную Летопись", очень заинтересовался журналом и тотчас же попросил и ему достать этот журнал.
Через несколько дней стали поступать книги для Владимира Ильича, которые я передавал ему. Здесь же возник вопрос о желании Владимира Ильича иметь под руками собрания сочинений классиков и толковый словарь Даля. Из классиков были доставлены: Достоевский, Гоголь, Гончаров, Лермонтов, Некрасов, Толстой Л. Н., Грибоедов, Тургенев, Пушкин. Кроме того, Владимир Ильич захотел иметь собрание сочинений Мережковского, Короленко, Радищева, Пруткова, Майкова, Надсона, Лескова, Г. Успенского, Аксакова, С. Т., Писарева, Салтыкова-Щедрина, Левитова, Кольцова, Тютчева, Григоровича, Добролюбова, Помяловского, Фета, Апухтина, Толстого А. К., Чехова, Златовратского. Все эти книги были доставлены из центрального книжного склада Московского Совета Рабочих и Крестьянских Депутатов. В кабинете Владимира Ильича поставлен был шкаф, куда все эти книги в переплетах и были помещены.
Кроме того, после, сюда же были прибавлены собрания сочинений Н. Г. Чернышевского, Белинского, Плеханова, Засулич.
Словарь Даля Владимир Ильич поместил на вертящейся шифоньерке и очень часто просматривал его.
* * *
Владимир Ильич не давал мне покоя, почему нет и нет счета на книги. В то время очень трудно было выцарапать из наших учреждений счет на отпущенное. Мне пришлось вести официальную переписку через Управление делами Совнаркома, добиваясь получить счета. Наконец, пришло отношение от отдела печати Московского Совета, а при нем счет N 917 от 22 ноября 1919 г., на классиков. Счет и отношение были адресованы на имя Председателя Совета Народных Комиссаров В. И. Ленина.
Отдел Печати М. С. Р. и К. Д. должен был об'яснить причину задержки счета и писал: "Отдел Печати М. С. Р. и К. Д. извещает, что задержка в подаче счета произошла в связи с общей переоценкой книг и с выяснившейся необходимостью согласовать цены Петроградских изданий с Московскими". Владимир Ильич, помню, очень ворчал на это дипломатическое об'яснение и был очень недоволен порядками в наших книгораспространительских аппаратах.
Одновременно поступил счет (фактура N 120) от 18 декабря 1919 г., на толковый словарь Даля и счет от "Центропечати", которую возглавлял тов. Б. Ф. Малкин. Владимир Ильич сказал мне, чтобы я все это оплатил из его жалования. Жалование В. И. получал крайне маленькое.
Я стал доказывать ему, что это неправильно, что классики стоят в его кабинете, как Председателя Совнаркома, что эти книги - инвентарь кабинета, почему и должны быть оплачены на казенный счет. Когда я попытался доказать, что и книги из "Книжной Летописи" тоже не должны быть оплачиваемы им лично, то он об этом и слушать не хотел и стал шутя упрекать меня, что я хочу грабить казну в его пользу. Наконец, мы нашли компромисс: за книги, полученные по отметкам "Книжной Летописи", платит он, Владимир Ильич. За словарь Даля - также платит он, а классиков, которые "должны поступить тотчас же в общественное пользование всех народных комиссаров", он разрешил оплатить из средств Совнаркома, ассигнованных на библиотеку Совнаркома. На счете словаря Даля сделал две пометки: "В. Д. Бонч-Бруевичу - в архив"; последнее слово подчеркнуто четыре раза. Это был условный знак, что этот документ должен быть сохранен у меня лично. Далее в большом кружке Владимир Ильич пометил: "помню, что 500 руб". Это он справлялся ранее о цене словаря Даля, и ему сообщили эту цену, а на фактуре цену не обозначили. Владимир Ильич, тотчас же ее восстановил. На отношении отдела печати о классиках я тотчас же должен был сделать надпись: "тов. Маркелову, в бухгалтерию. Уплатите по этому счету за счет сумм на библиотеку Совнаркома. В. Бонч-Бруевич".
Тут я заболел и не мог сейчас же оплатить счета. 4 января 1920 г. я получил от Владимира Ильича записку следующего содержания:
Дорогой В. Д.!
Мою библиотеку оплачиваю я лично.
Прошу Вас, когда выздоровеете, заплатите все.
3200
+ 500 (Даль)
---------------------
И. т. д. 3700
И сохранить расписки.
Ваш Ленин.
Прилагаю 4000 рублей.
Выздоровев, я, конечно, все сделал так, как хотел Владимир Ильич.
Все уплатил, везде получил расписки, показал их ему и тщательно сохранял до сего времени, чтобы передать их теперь в Институт имени В. И. Ленина.
Классики были оставлены в кабинете Председателя Совнаркома, а книжки, полученные по отметкам из "Книжной Летописи", Владимир Ильич взял к себе на квартиру.
Так закончился этот вопрос с книгами, где еще раз так рельефно выяснилась вся изумительная щепетильность Владимира Ильича в денежных вопросах, не покидавшая его ни в тяжелые дни эмигрантской жизни, ни тогда, когда он стоял на вершине власти.
Москва, Кремль. -----------------------------------------------------------------------
Мне посчастливилось отыскать в моем архиве, находящемся в неразобранном виде, почти все номера журнала "Книжная Летопись" за 1917 г., которые были тогда же просмотрены Владимиром Ильичем, когда и все остальные NN этого журнала за 1918 и 1919 г.г., и о чем я писал в предыдущем номере журнала "На Литературном Посту".
Так же, в том же порядке и с той же тщательностью, и в этих NN Владимир Ильич сделал отметки тех NN книг, которые его заинтересовали, и которые он пожелал прочесть. И здесь он более всего обращает внимание на изучение литературы, вышедшей из-под пера наших классовых врагов, желавших во что бы то ни стало нанести существенный вред социал-демократической партии большевиков. В 1917 году, когда совершилась февральская революция, и когда наша партия заняла определенную и непримиримую позицию ко всем соглашательским партиям, но когда мы еще не были достаточно сильны, само собой понятно, на нас со всех сторон сыпались удары, нам приходилось отвоевываться, и все это довольно отчетливо отразилось в литературе.
В нашем распоряжении имеются NN "Книжной Летописи", начиная с 18 апреля (NN 13 и 14) и до N 50, вышедшего 31 декабря 1917 г., т.-е. как раз за то время, когда Владимир Ильич только что прибыл из-за границы, повел свою страстную пропаганду против империалистической войны за мир, пропаганду за хлеб и землю для крестьян и за весь уклад нового социалистического государства, вплоть до октябрьской революции и ее первых бурных месяцев.
Владимира Ильича интересуют в этот период, книжки, исследовавшие наши земельные отношения, и он затребовал себе работу Браина А. М. Крестьянское хозяйство Уфимской губернии. (По данным подворной переписи 1915 года). Уфа, 1916 г. Также его заинтересовала книжка Дроздова И. Р. Судьба дворянского землевладения в России и тенденции к его мобилизации. С предисловием Маслова П. Г., 1917 г.
К этому же циклу работ относится книга В. Баньковского Аграрная эволюция и польское землевладение в западном крае. К отмене ограничений польского землевладения и к аграрному вопросу. П. Г. 1917 г.
Особой нотабеной он отмечает книжку Фалькнер М. (Смит). Продовольств. вопрос в Англии. П. Г. 1917 г.
И далее, все, что только выходило тогда в свет по жгучему вопросу продовольствия когда в городах всюду стояли очереди, вводилась карточная система и пр., Владимир Ильич требовал себе на прочтение. Так коллективный труд Бобынина Н. Н. - Бунина И. И., - Гринкова С. С., - Панкратова К. А., - Семашко В. Ф. и Яковлева К. А., вышедший под заглавием "Организация заготовки хлебов в Тамбовской губернии. Материалы по вопросам организации продовольственного дела. Под общей редакцией А. Чаянова. Вып. III. М. 1916 г., Владимир Ильич отмечает особенно усиленно многократным отчеркиванием на полях и отметкой нотабеной. _______________
*1 См. мою статью в N 1 журнала "На Литературном Посту".
Другое подобное исследование, изданное экономическим отделом Главного Комитета Всероссийского Земского Союза под названием "Материалы по продовольственному делу, разосланные продовольственным отделением на места, "- отчеркнуто Владимиром Ильичем многократно.
Ребром поставленный в нашей политической жизни национальный вопрос, отразившийся и в литературе, живо заинтересовывает Владимира Ильича, и он усиленно подчеркивает, например, книжку Красина П. Национальный вопрос (очерки). Национальное пробуждение русского общества и национальные идеи его истории. Харьков, 1917.
Привлекает его внимание также книжка Безобразова П., Раздел Турции П. Г. 1917 г.
Книги В. Чернова, на тему об империализме: "Империалистические мечты и действительность" и "Сквозь туман грядущего", изданные партией социалистов-революц., каждая по 100.000 экз., усиленно отмечены Владимиром Ильичем.
Идеи милитаризма и империализма, столь волновавшие тогда все на фоне огромной империалистической бойни, также отразились и в нашей литературе. Владимир Ильич усиленно подчеркивает, отмечая нотабеной, книжку Ишханяна Б. Развитие милитаризма и империализма в Германии. Историко-экономическое исследование. С предисловием проф. М. Н. Туган-Барановского. П. Г. 1917 г.
Брошюра Рейснера М. Война и демократия, П. Г. 1917, также отмечена Владимиром Ильичем.
Но что особенно живо его интересует с усиленными подчеркиваниями, и отметками, - это книжки и отчеты, говорящие о настроении масс в вопросах войны. Так в N 20-21 от 27 мая 1917 г. журнала "Книжная Летопись", под N 5011, 5012, 5013 и 5014, опубликованы стенографические отчеты делегатов фронта. При чем эти отчеты изданы по дням за 24, 25, 26, 28 и 30 апреля 1917 г. и отпечатаны были в государственной типографии в Петрограде. Владимир Ильич и в тексте, и на полях, и в начале номера, везде особенно усиленно подчеркивает эти отчеты, выписывает их номера, подчеркивает выписанное, - одним словом выказывает особо сильное желание их иметь у себя.
Книжки, вышедшие из-под пера наших социал-демократов меньшевиков и плехановцев, а также других "крайних" партий, всецело погрузившихся в настроения ура-патриотические, также весьма заинтересовали Владимира Ильича, и он затребовал всю литературу этого сорта. Так он отметил книжки: Веры Засулич. Верность союзникам П. Г. 1917 г., издание центрального военно-промышленного комитета.
Виктора Чернова. Война и "третья сила". Сборник статей П. Г. 1917 г., изд. партии социалистов-революционеров.
Особое его внимание привлекает коллективная работа такого совершенно неожиданного конгломерата сотрудников, старых и заядлых идейных врагов, как В. Короленко, П. Кропоткина, Г. Плеханова, Бернарда Шоу, которые совместно выпустили книжку под соблазнительным названием "Нужна ли война?" в издательстве "Народоправство" в Москве (1917 г.) и отпечатали ее в количестве 25.000 экземпляров, т.-е. для самого широко народного распространения.
Этот любопытный документ привлек особое внимание Владимира Ильича, и он дважды подчеркнул эту знаменательную книжку. Семью чертами на полях отметил Владимир Ильич книжку Г. В. Плеханова "Война и Мир", изданную издательством "Единства" в количестве 250.000 экземпляров.
Три черты и нотабену получила книжка Н. В. Васильева "Правда" против истины. Солдатам на фронт и в казармы, рабочим на заводы и фабрики. Тем и другим не в обиду, а на серьезное размышление. П. Г. 1917 г. Это произведение старого эмигранта с.-д., жившего долгое время в Швейцарии (в Берне) и занимавшего ответственный пост в местном рабочем движении, сильно заинтересовало Владимира Ильича.
Некий Евг. Горец разразился брошюрой "Изменники предатели России", в роли которых, конечно, изображались мы, большевики, также отчеркнута Владимиром Ильичем. Гурьев А. написал "Утопию большевиков" М. 1917 г., (издательство "Воля"). И ее Владимир Ильич захотел посмотреть. То же издательство "Воля" издала в количестве 26.000 экземпляров книжку И. А. Ртищева "Кто из нас буржуй?" и Владимир Ильич особенно энергично затребовал ее.
Изданная "союзом солдат-республиканцев" книжка Б. Н. Воронова "Большевики" привлекла особое внимание Владимира Ильича.
Неожиданное выступление Валерия Брюсова в качестве политика, который с своей стороны давал рецепт "Как прекратить войну" - конечно, тотчас же была отмечена Владимиром Ильичем для прочтения.
Произведение клеветника на Владимира Ильича Г. Алексинского, вернувшегося из эмиграции и отвергнутого даже меньшевистским советом рабочих депутатов, - "Война и революция", - также была затребована Владимиром Ильичем.
После июльского выступления травля большевиков усиливается решительно всеми партиями, и эта травля тотчас же отражается в литературе. Появляются книжки, всеми способами охуляющие большевиков вообще и, в частности, Владимира Ильича. Литературу этих непосредственных врагов Владимир Ильич изучает особенно тщательно.
Отмечены книжки:
Горев Б. И. Кто такие Ленинцы и чего они хотят? П. Г., 1917 г.
Маркин А., Большевики и меньшевики и какое между ними различие, М. 1917 г., и многие другие, помимо ранее указанных, на те же темы.
Воспоминания общественных деятелей этой эпохи всюду отмечаются Владимиром Ильичем.
Многократно отмечена книжка Каутского К. Русская революция 1917 г. и немецкая социал-демократия. М. 1917 г.
Книжка другого крупного работника и политика с.-д. итальянской партии Ф. Турати. "Современная классовая борьба и социализм" - усиленно отмечена Владимиром Ильичем, при чем красочное содержание этой книжки все подчеркнуто.
И это "оглавление" испещрено подчеркиваниями Владимира Ильича. Уже из этого краткого перечня книг, затребованных Владимиром Ильичем из "Книжной Летописи" 1917 г., показывает нам ту же настойчивость и систематичность в деле изучения главнейших произведений и наших партийных врагов и больших исследований экономической, социальной и бытовой стороны жизни широких масс населения, и чистая теория экономики, все, все его интересует, притягивает, над всем он усиленно работает.
В этих номерах "Книжной Летописи" Владимиром Ильичем всего отмечено сто сорок два названия книг, которые по отделам распределяются следующим образом:
1. Вопросы социологии и истории
38
2. Деятельность партий
29
3. Вопросы войны
22
4. Публицистика
15
5. Аграрный вопрос
11
6. Вопросы милитаризма и империализма
8
7. Продовольственный вопрос
3
8. История революций в др.странах
4
9. Документы царизма
2
10. Кооперация
2
11. Естествознание
2
12. Национальный вопрос
2
13. Вопросы философии
1
14. Вопросы капитализма
1
15. Вопросы религии
1
16. Беллетристика
1
А всего
142 кн.
Из этого статистического подсчета мы видим, что жгучие вопросы дня, отраженные в литературе, стоят на первом месте.

Брэдбери Р. Радость писать

Пыл. Увлеченность. Как редко приходится слышать эти слова. Как редко встречается то и другое в жизни и даже в творчестве. И все же, попроси меня любой писатель назвать самое главное в нем как в писателе, попроси назвать то, что побуждает его придавать материалу ту, а не другую форму и несет его туда, куда он хочет попасть, ответом ему будет: твой пыл, твоя увлеченность.
У каждого из вас свои любимые писатели, у меня свои: Диккенс, Марк Твен, Томас Вулф, Пикок, Бернард Шоу, Мольер, Бен Джонсон, Уичерли, Сэм Джонсон. Поэты: Джерард Мэнли Хопкинс, Дилан Томас, Поп. Художники: Эль Греко, Тинторетто. Композиторы: Моцарт, Гайдн, Равель, Иоганн Штраус (!). Задумайтесь о любом из них, и вы задумаетесь о сильной или слабой, но увлеченности, страсти, жажде. Задумайтесь, например, о Шекспире или Мелвилле, и вы будете думать о ветре, молнии, громе. Все, кого я назвал, творили увлеченно, одни в больших, другие в малых формах, одни на полотнах ограниченных, другие — на безграничных. Дети богов, они знали, что такое радость творчества, как бы трудно ни бывало временами работать и какими бы недугами ни страдала их частная, скрытая от других жизнь. Подлинно значимое из созданного их душой и руками они передали дальше, нам, и даже теперь, для нас, творения их до предела переполнены звериной силой и интеллектуальной мощью. Ненависть и отчаянье творца, когда он нам о них рассказывает, всегда окрашены чем-то очень похожим на любовь.
Приглядитесь, например, к удлиненностям в портретах Эль Греко; осмелитесь вы утверждать, что работа не приносила ему радости?
Лучший джаз заявляет: “Буду жить вечно; я не верю в смерть”.
Лучшая скульптура, вроде головы Нефертити, повторяет снова и снова: “Та, что прекрасна, пришла сюда и осталась здесь навсегда”.
Каждый из названных мной сумел схватить капельку этой ртути, жизни, заморозил ее навеки и, воспламенившись творческим пламенем, показал на нее и воскликнул: “Ну, не хорошо ли это?” И это было хорошо.
Вы спросите, какое отношение имеет все это к работе писателя над рассказами в наши дни? А вот какое: если вы пишете без увлеченности, без горения, без любви, вы только половина писателя. Это означает, что вы непрестанно оглядываетесь на коммерческий рынок или прислушиваетесь к мнению авангардистской элиты и поэтому не можете оставаться самим собой. Больше того — вы сами себя не знаете. Ибо прежде всего у писателя должно быть беспокойное сердце. Писателя должно лихорадить от волнения и восторга. Если этого нет, пусть работает на воздухе, собирает персики или роет канавы; бог свидетель, для здоровья эти занятия полезней.
Как давно написали вы рассказ, где проявляются ваша искренняя любовь или подлинная ненависть? Когда в последний раз вы набрались смелости и выпустили на страницы своей рукописи хищного зверя? Что в вашей жизни лучшее и что худшее, и когда наконец вы то и другое прокричите или прошепчете?
Ну, не чудесно ли, например, швырнуть на столик номер “Харперовского базара”, который вы пролистали в приемной и зубного врача, кинуться к своей пишущей машинке и с веселой злостью напасть на потрясающе глупый снобизм этого журнала? Именно это я сделал несколько лет тому назад. Мне попал в руки номер, где фотографы “Базара”, с их перевернутыми вверх ногами представлениями о равенстве, снова использовали кого-то, на этот раз жителей пуэрториканских трущоб, как декорации, на фоне которых такие истощенные на вид манекенщицы из лучших салонов страны сфотографировались для еще более худых полуженщин высшего общества. Эти снимки привели меня в такую ярость, что я бросился к машинке и в один присест накатал “Солнце и тень”, рассказ о старом пуэрториканце, который, становясь в каждый кадр и спуская штаны, сводит фотографам “Базара” на нет работу целого дня.
Наверно, и кто-то из вас был бы не прочь проделать то же самое, что и я. Сам же я испытал сполна эту радость, очистительное действие своих воплей восторга и своего же собственного жеребячьего ржанья. Редакторы “Базара”, всего вернее, о рассказе даже не узнали, зато узнали многие читатели, и они начали сталкивать нас лбами: “А ну, "Базар", а ну, Брэдбери!” Не утверждаю, что я одержал победу, но когда я снял перчатки, на них была кровь.
Когда в последний раз вы, как я, написали рассказ просто из возмущения?
Когда в последний раз вас в двух шагах от вашего дома остановила полиция из-за того, что вам нравится гулять и, может быть, думать ночью? Со мной это случалось довольно часто, и я разозлился и написал “Пешехода”, рассказ о временах лет через пятьдесят после нас, когда человека арестовывают и отвозят на психиатрическую экспертизу только потому, что он хочет видеть действительность не по телевизору и дышать воздухом, не прошедшим через кондиционер.
Но хватит о злости и раздражении — как насчет любви? Что вы больше всего на свете любите? Я говорю про вещи, маленькие или большие. Может, трамвай, или пару теннисных туфель? Давным-давно, когда мы были детьми, эти вещи были для нас волшебными. В прошлом году я напечатал рассказ о том, как мальчик в последний раз едет в трамвае. Трамвай пахнет летними грозами и молниями, сиденья в нем точно поросли прохладным зеленым мхом, но он обречен уступить место более прозаическому, менее романтично пахнущему автобусу. Был и другой рассказ, о мальчике, которому хочется иметь пару новых теннисных туфель, потому что в них он сможет прыгать через реки, дома и улицы, и даже через кусты, тротуары и собак. Антилопы и газели, мчащиеся летом по африканскому вельду, вот что такое для него эти туфли. В них скрыта энергия бурных рек и гроз; они, эти теннисные туфли, нужны ему непременно, нужны больше всего на свете.
И вот мой рецепт, он совсем простой. Что вам нужней всего? Что вы любите и что ненавидите? Придумайте кого-нибудь похожего, например, на вас, кто всем сердцем чего-то хочет или не хочет. Пусть он приготовится к бегу. Потом дайте старт. И — следом, не отставая ни на шаг. Вы и оглянуться не успеете, как ваш герой с его великой любовью или ненавистью домчит вас до конца рассказа. Пыл его страстей (а пыл есть не только в любви, но и в ненависти) воспламенит все вокруг него и поднимет на тридцать градусов температуру вашей пишущей машинки.
Все это я адресую в первую очередь писателям, которые уже овладели ремеслом, то есть вложили в себя достаточно грамматики и литературных знаний, чтобы на бегу не споткнуться. Совет этот, однако, годится и для начинающего, чьи шаги могут быть неверными просто из-за плохой техники. Страсть часто выручает даже в таких случаях.
История любого рассказа должна, таким образом, читаться как сообщение о погоде: сегодня холодно, завтра жарко. Сегодня во второй половине дня подожги дом. Завтра вылей холодную воду критики на еще тлеющие угли. Завтра будет время думать, кромсать и переписывать, но сегодня взорвись, разлетись осколками во все стороны, распадись на мельчайшие частицы! Последующие шесть-семь черновиков будут настоящей пыткой. Так почему не насладиться первым в надежде, что ваша радость отыщет в мире и других, кто, читая этот рассказ, зажжется вашим пламенем тоже?
Вовсе не обязательно, чтобы пламя было большое. Вполне достаточно небольшого огонька, такого, как у горящей свечки: тоски по волшебной машине, вроде трамвая, или по волшебным зверькам, вроде пары теннисных туфель, что кроликами скачут по траве ранним утром. Старайтесь находить для себя маленькие восторги, отыскивайте маленькие огорчения и придавайте форму тем и другим. Пробуйте их на вкус, дайте попробовать и своей пишущей машинке. Когда в последний раз читали вы книжку стихов или, как-нибудь под вечер, выбрали время для одного-двух эссе? Прочитали ли вы, например, хоть один номер “Гериатрии”, журнала Американского Гериатрического Общества, посвященного “исследованию и клиническому изучению болезней и физиологических процессов у престарелых и стареющих”? Читали вы, или хотя бы просто видели “Что нового”, журнал, издаваемый в северном Чикаго “Эбботовскими лабораториями”? В нем печатаются такие статьи, как “Применение тубокурарина при кесаревом сечении” или “Воздействие фенурона на эпилепсию”, но одновременно — стихи Уильяма Карлоса Уильямса и Арчибальда Маклиша, рассказы Клифтона Фадимана и Лио Ростена, а иллюстрируют и оформляют его Джон Грот, Аарон Боурод, Уильям Шарп, Рассел Каулз. Нелепо? Может быть. Но идеи валяются повсюду, как яблоки, упавшие с дерева и пропадающие в траве, когда нет путников, умеющих увидеть и ощутить красоту — благовоспитанную, приводящую в ужас или нелепую.
Джерард Мэнли Хопкинс сказал об этом:
Хвала творцу за все, что в яблоках,
За небеса двухцветные, как бык пятнастый,
За розовыми родинками испещренную форель;
За вновь опавшие, в костер попавшие каштаны, за крылья зябликов;
За дали в складках, в зяби, в пашнях — за земную цвель;
И все ремесла с инструментами, орудьями, оснасткой;
Все, что оригинально, странно, редко, не обыкновенно, Все, что изменчиво, веснушчато (кто знает, отчего и почему?), Все медленное, быстрое, сладкое и кислое, блестящее и тусклое —
От одного Отца, чья красота вовеки неизменна;
Хвала Ему!
[Стихи в переводе Дориана Роттенберга]
Томас Вулф проглотил мир и изрыгнул лаву. Чарлз Диккенс, вкусив яств с одного стола, менял его на другой. Мольер, попробовав общество на вкус, повернулся, чтобы взять скальпель, и точно так же поступил и Поп и Шоу. В космосе литературы, куда ни глянь, великие с головой ушли в любовь и ненависть. А как в вашем творчестве, осталось в нем место для таких старомодных вещей, как ненависть и любовь? Если нет, то сколько радости мимо вас проходит! Радости сердиться и разочаровываться, радости любить и быть любимым, радости трогать других и самому испытывать трепет от этого бала-маскарада, который несет нас, кружа, от колыбели до могилы. Жизнь коротка, страданья неисчерпаемы, смерть неизбежна. Но, отправляясь в путь, может быть, стоит взять с собой эти два воздушных шарика, на одном из которых написано Пыл, а на другом — Увлеченность. Совершая с ними свой путь к гробу, я еще намерен пошлепать по попке попку, похлопать по прическе хорошенькую девушку, помахать рукой мальчугану, взобравшемуся на хурму.
Если кто хочет ко мне присоединиться, милости прошу — места на дороге хватит всем.

Буало Н. Вульгарности не место на Парнасе

Et partout, enfantant mille ouvrages frivoles,
Trafiqua du discours et vendit les paroles.
Куплетистая поэзия повсюду, подбирая похабщину,
И беззастенчиво словами торговала.
On ne vit plus en vers que pointes triviales
в стихах часто видять только забористые пошлости
La vérité n'a point cet air impétueux.
Правда не выступает в наглом виде
Quoi que vous écriviez évitez la bassesse
когда вы пишете избегайте вульгаризмов
Aux dépens du bon sens gardez de plaisanter
Jamais de la nature il ne faut s'écarter.
Природе вы должны быть верными во всем,
Не оскорбляя нас нелепым шутовством.
Et réduisit la Muse aux règles du devoir.
Сведите музу к общепринятым человеческим нормам
[не пишите об уродствах жизни]
J'aime sur le théâtre un agréable auteur
Qui, sans se diffamer aux yeux du spectateur,
Plaît par la raison seule, et jamais ne la choque.
Mais, pour un faux plaisant, à grossière équivoque,
Qui pour me divertir n'a que la saleté,
Qu'il s'en aille, s'il veut, sur deux tréteaux monté,
Amusant le Pont-Neuf de ses sornettes fades,
Aux laquais assemblés jouer ses mascarades.
Комический поэт, что разумом ведом,
Хранит изящный вкус и здравый смысл в смешном.
Он уважения и похвалы достоин.
Но плоский острослов, который непристоен
И шутки пошлые твердить не устает,
К зевакам на Пон-Неф пускай себе идет:
Он будет награжден достойно за старанья,
У слуг подвыпивших сорвав рукоплесканья.
En vain l'esprit est plein d'une noble vigueur,
Le vers se sent toujours des bassesses du coeur.
Напрасно человек полон на словах благородного порыва --
Стих всегда пропахнет низостью сердца
Imitons de MAROT l'élégant badinage,
Давайте отимитируем Маро с его изящной игривостью

Буало Н. Если можешь не писать -- не пиши

Фрагменты из поэмы "Наука поэзии", в которых говорится о призвании поэта
N'allez pas sur des vers sans fruit vous consumer,
Ni prendre pour génie un amour de rimer
не изнуряйте себя без пользы над стихами
и не принимайте за талант склонность к рифмованию
Craignez d'un vain plaisir les trompeuses amorces,
Et consultez longtemps votre esprit et vos forces.
опасайтесь пустых приманок, пусть они и доставляют вам удовольствие
и консультируйтесь со своими силами и возможностями
Mais souvent un esprit qui se flatte et qui s'aime
Méconnaît son génie et s'ignore soi-même :
дух в состоянии самолюбовния льстит себе
не доверяет голосу своей природы, ибо не знает сам себя
pour bien exprimer ces caprices heureux,
C'est peu d'être poète, il faut être amoureux.
чтобы хорошо выразить счастливые моменты бытия,
Мало быть поэтом, нужно быть влюбленым
Mais, pour un vain bonheur qui vous a fait rimer,
Gardez qu'un sot orgueil ne vous vienne enfumer.
Но, из-за тщеславия, которые побуждают вас к рифмам,
Не допускайте, чтобы вас окуряли глупые амбиции
Aimez donc ses écrits, mais d'un amour sincère;
C'est avoir profité que de savoir s'y plaire.
Любите, но искренне, Гомера труд высокий,
Это принесет вам пользу, если вы научитесь им наслаждаться искренне.
Un poème excellent, où tout marche et se suit,
N'est pas de ces travaux qu'un caprice produit :
Il veut du temps, des soins; et ce pénible ouvrage
Jamais d'un écolier ne fut l'apprentissage.
Конкретная поэма, где все согласуется и течет стройным порядком,
Не продуктируется только капризом.
А прилежание и целой жизни опыт: а мучительный труд
Ни за что из ученика не сделает мастера.
Mais souvent parmi nous un poète sans art,
Qu'un beau feu quelquefois échauffa par hasard,
Enflant d'un vain orgueil son esprit chimérique,
Fièrement prend en main la trompette héroïque.
Но иногда поэт, незрелый ученик,
В ком вдохновение зажглось на краткий миг,
Трубит ретиво в рог могучей эпопеи,
В заносчивых мечтах под небесами рея;
Sa muse déréglée, en ses vers vagabonds,
Ne s'élève jamais que par sauts et par bonds;
Et son feu, dépourvu de sens et de lecture,
S'éteint à chaque pas, faute de nourriture.
Неотрегулированная муза бесталанного поэта
Если и возвысится когда, то скачками и неравномерно.
А его вдохновение лишенное и То еле тащится, то скачет наобум.
Его пыл, лишенный внутренней энергии и тренинга,
Тушится на каждом шагу из-за недостатка горючего
Mais en vain le public, prompt à le mépriser,
De son mérite faux le veut désabuser;
Lui-même, applaudissant à son maigre génie,
Se donne par ses mains l'encens (ладан, фимиам) qu'on lui dénie;
VIRGILE, au prix de lui , n'a point d'invention;
HOMÈRE n'entend point la noble fiction...
Читатели бранят его наперебой,
Но стихотворец наш любуется собой,
И, в ослеплении спесивом и упрямом,
Он сам себе кадит восторга фимиамом.
Он говорит: "Гомер, по моему мнению, нам оскорбляет слух.
Вергилий плох на выдумку".
Si contre cet arrêt le siècle se rebelle,
À la postérité d'abord il en appelle,
Mais, attendant qu'ici le bon sens de retour
Ramène triomphants ses ouvrages au jour,
Leurs tas, au magasin, cachés à la lumière,
Combattent tristement les vers et la poussière.
Если против него возникают его современники,
Он аппелирует к потомкам.
Но пока суть да дело, и вернется здравый смысл,
Он уже выводить на божий свет свои творения.
И наваленные кучей в магазине, спрятанные от солнца,
Они печально борются с червяками и пылью
Quiconque voit bien l'homme et, d'un esprit profond,
De tant de coeurs cachés a pénétré le fond;
Qui sait bien ce que c'est qu'un prodigue, un avare,
Un honnête homme, un fat, un jaloux, un bizarre,
Sur une scène heureuse il peut les étaler,
Et les faire à nos yeux vivre, agir et parler.
Поэт, что глубоко познал людей сердца
И в тайны их проник до самого конца,
Что понял чудака, и мота, и ленивца,
И фата глупого, и старого ревнивца,
Сумеет их для нас на сцене сотворить,
Заставив действовать, лукавить, говорить.
Soyez plutôt maçon, si c'est votre talent,
Ouvrier estimé dans un art nécessaire,
Qu'écrivain du commun et poète vulgaire.
Коль в этом ваш талант, вам лучше булки печь;
Куда почтеннее подобная работа,
Чем бесполезный труд плохого стихоплета!
Il est dans tout autre art des degrés différents,
On peut avec honneur remplir les seconds rangs;
Mais, dans l'art dangereux de rimer et d'écrire,
Il n'est point de degrés du médiocre au pire;
Qui dit froid écrivain dit détestable auteur...
Boyer est à Pinchêne, égal pour le lecteur;
В любом другом виде ремесла есть разные уровни,
И можно с честью быть человеком посредственным.
Но в опасном искусстве рифмоплетства и писательства
Без разницы различие между посредственностью и полным ничтожеством.
Кто говорит: он холодный писатель, говорит: он плохой писатель..
Тихонов и Вторушин для читателя без разницы.
Un fou du moins fait rire et peut nous égayer;
Mais un froid écrivain ne sait rien qu'ennuyer
Шут болтовней своей хоть рассмешит подчас,
Холодный же рифмач замучит скукой нас
Ne vous enivrez point des éloges flatteurs,
Qu'un amas quelquefois de vains admirateurs
Vous donne en ces réduits, prompts à crier merveille.
Tel écrit récité se soutint à l'oreille,
Qui, dans l'impression au grand jour se montrant,
Ne soutient pas des yeux le regard pénétrant.
Не опьяняйтесь подлизными элогами,
Которыми порой куча пустых поклонников,
Радостная кричать "ура!", вам дает в подворотнях.
Такие посалки, продекламированные,
Появляясь в печати,
Не выдерживают проницательного взгляда.
Quelques vers toutefois qu'Apollon vous inspire,
En tous lieux aussitôt ne courez pas les lire.
Но если невзначай к вам снидет вдохновенье,
Не торопитесь всем читать свое творенье.
Gardez-vous d'imiter ce rimeur furieux
Qui, de ses vains écrits lecteur harmonieux [кто читат свои стихи нараспев],
Aborde en récitant quiconque le salue
Et poursuit de ses vers les passants dans la rue.
Il n'est temple si saint, des anges respecté,
Qui soit contre sa Muse un lieu de sûreté.
Не нужно подражать нелепому глупцу,
Своих плохих стихов ретивому чтецу,
Который с рвением, на бешенство похожим,
Их декламирует испуганным прохожим;
Чтоб от него спастись, они вбегают в храм,
Но муза дерзкая их не щадит и там.
Présentez-en partout les images naïves;
Que chacun y soit peint des couleurs les plus vives.
La nature, féconde en bizarres portraits,
Dans chaque âme est marquée à de différents traits;
Un geste la découvre, un rien la fait paraître.
Mais tout esprit n'a pas des yeux pour la connaître.
Пусть эти образы воскреснут перед нами,
Пленяя простотой и яркими тонами.
Природа, от своих бесчисленных щедрот,
Особые черты всем людям раздает,
Но подмечает их по взгляду, по движеньям
Лишь тот, кто наделен поэта острым зреньем.
Étudiez la cour et connaissez la ville :
L'une et l'autre est toujours en modèles fertile.
Узнайте город, изучите коридоры власти
И там, и там плодородная модель образов.
"Mais quoi! dans la disette une muse affamée
" Ne peut pas, dira-t-on, subsister de fumée!
Il est vrai : mais enfin cette affreuse disgrâce [неловкость]
Rarement parmi nous afflige le Parnasse.
Но е мое! При отсутствии еды оголодавшая муза
"Не может, говорят, существовать дымом!"
Согласен; но это ужасное положение,
Редко удраучает Парнас.
[То есть не хрен лезть в писатели, если не можешь себя прокормить]
Que les vers ne soient pas votre éternel emploi;
Cultivez vos amis, soyez homme de foi :
C'est peu d'être agréable et charmant dans un livre,
Il faut savoir encor et converser et vivre.
Вы не должны в стихи зарыться с головой:
Поэт не книжный червь, он — человек живой.
Умея нас пленять в стихах своим талантом,
Умейте в обществе не быть смешным педантом.
La nature, fertile en Esprits excellents,
Sait entre les Auteurs partager les talents
L'un peut tracer en vers une amoureuse flamme;
L'autre d'un trait plaisant aiguiser l'épigramme.
Природа щедрая, заботливая мать,
Умеет каждому талант особый дать;
Тот может всех затмить в колючей эпиграмме,
А этот — описать любви взаимной пламя;

Буало Н. Заботьтесь о языке

Отрывок из поэмы фр автора (1636-1711) "Искусство поэзии"
Ayez pour la cadence une oreille sévère :
Имейте для ритма четкое ухо
Que toujours dans vos vers, le sens, coupant les mots,
Suspende l'hémistiche, en marque le repos
пусть смысл так разбивает слова,
чтобы иметь хоть какую-то законченность на половине
Gardez qu'une voyelle, à courir trop hâtée,
Ne soit d'une voyelle en son chemin heurtée,
Il est un heureux choix de mots harmonieux.
Fuyez des mauvais sons le concours odieux :
нужно, чтобы гласные на своем пути
не сталкивались со своими собратьями по ремеслу
также гармоничен ритм,
когда согласные не сбиваются в шайки
aimez sa pureté;
Et de son tour heureux imitez la clarté.
любите чистоту его слога
и имитируйте ясность его стиля
tour = зд: "стиль", речь идет о Горации
Si le sens de vos vers tarde à se faire entendre,
Mon esprit aussitôt commence à se détendre
если смысл ваших стихов, трудно понять,
мое внимание начинает блуждать
Surtout qu'en vos écrits la langue révérée
Dans vos plus grands excès vous soit toujours sacrée.
пусть в ваших самих резких выражениях,
наш замечательный язык всегда остается священным
En vain, vous me frappez d'un son mélodieux,
Si le terme est impropre ou le tour vicieux :
Mon esprit n'admet point un pompeux barbarisme,
Ni d'un vers ampoulé l'orgueilleux solécisme.
Напрасно вы пытаетесь удивить меня звучным словом,
Если термин несоответственный и выражение порочно.
Мой вкус не примет ни помпезного англицизма,
Ни витиеватого солецизма (нарушение против синтаксиса)
Sans la langue, en un mot, l'auteur le plus divin
Est toujours, quoi qu'il fasse, un méchant écrivain.
Без языка, даже самый вдохновенный писатель
Чего бы ни делал, все равно плохой писатель
Pour enfermer son sens dans la borne prescrite,
La mesure est toujours trop longue ou trop petite.
Для тех кто пытается запереть смысл в предуказанных границах,
Стихотворный размер всегда или длинен или короток
abject en son langage,
Fait parler ses bergers comme on parle au village
автор, омерзительный в своем языке
заставляет говорить пастухов, как они говорят в деревне
Chaque mot eut toujours deux visages divers;
La prose la reçut aussi bien que les vers;
L'avocat au Palais en hérissa son style,
Et le docteur en chaire en sema l'Évangile.
Каждое слово имеет два разных лика;
Проза получает это слово так же, как и стихи
Адвокат в палате будирует им свой стиль
И доктор с кафедры с его помощью высевает Евангелие
La nature est en nous plus diverse et plus sage
Chaque passion parle un différent langage
La colère est superbe et veut des mots altiers,
L'abattement s'explique en des termes moins fiers.
Но мудрой щедростью природы всемогущей
Был каждой страсти дан язык, лишь ей присущий:
Высокомерен гнев, в словах несдержан он,
А речь меланхолии прерывиста, как стон.
Ô le plaisant projet d'un poète ignorant,
Qui de tant de héros va choisir Childebrand!
D'un seul nom quelquefois le son dur ou bizarre
Rend un poème entier ou burlesque ou barbare.
Ничего себе, прекрасненький проект неграмотного поэта,
Который из стольки героев выбирает Хильдебранда!
Звук одного его имени жесткий и странный
Делает поэму пародией или варварской.
[нужно своим героям давать правильные имена]
Le style le moins noble a pourtant sa noblesse.
И низкий слог порой имеет в себе своеобразное благородство
C'est peu qu'en un ouvrage où les fautes fourmillent,
Des traits d'esprit, semés de temps en temps, pétillent.
Мало толку, если в произведении куча ошибок,
Пусть блестки ума и сверкают время от времени
Le vers le mieux rempli, la plus noble pensée
Ne peut plaire à l'esprit, quand l'oreille est blessée.
Стих, наиболее плотно наполненный, благородно задуманный,
Не может нравиться умному человеку, когда он давит на ухо

Буало Н. Значение выбора темы

N'offrez rien au lecteur que ce qui peut lui plaire
Своим читателям понравиться старайтесь
ces rimeurs craintifs dont l'esprit flegmatique
Garde dans ses fureurs un ordre didactique,
Qui, chantant d'un héros les progrès éclatants,
Maigres historiens, suivront l'ordre des temps!
уж эти боязливые рифмачи с холодным духом,
которые в неистовствах соблюдают дидактический порядок,
Которые, воспевая подвиги,
Хилые историки, следуют хронологии учебныков!
Il n'est point de serpent, ni de monstre odieux,
Qui, par l'art imité, ne puisse plaire aux yeux;
D'un pinceau délicat l'artifice agréable
Du plus affreux objet fait un objet aimable.
нет ни змеюки, ни ужастика,
который бы искусство имитации не сделало бы приятным для глаза,
Деликатной кистью талантливого хужожника
из самой дряни можно сделать конфекту
Que dans tous vos discours la passion émue
Aille chercher le coeur, l'échauffe et le remue.
Пускай огнем страстей исполненные строки
Тревожат, радуют, рождают слез потоки!
Si, d'un beau mouvement l'agréable fureur
Souvent ne nous remplit d'une douce terreur,
Ou n'excite en notre âme une pitié charmante,
En vain vous étalez une scène savante;
Vos froids raisonnements ne feront qu'attiédir
Un spectateur toujours paresseux d'applaudir,
Et qui, des vains efforts de votre rhétorique
Justement fatigué, s'endort ou vous critique.
Но если доблестный и благородный пыл
Приятным ужасом сердца не захватил
И не посеял в них живого состраданья,
Напрасен был ваш труд по разворачиванию нашпигованных ученостью сцен!
Ваше холодное резонирование разве лишь расхолодит
Зрителя, всегда ленивого на аплодисметны.
Пустой риторики наш зритель не приемлет:
Он критикует вас иль равнодушно дремлет.
[не можно ученостью подменить талант]
Jamais au spectateur n'offrez rien d'incroyable
Le vrai peut quelquefois n'être pas vraisemblable.
Une merveille absurde est pour moi sans appas:
L'esprit n'est point ému de ce qu'il ne croit pas.
Невероятное растрогать неспособно.
Пусть правда выглядит всегда правдоподобно:
Мы холодны душой к нелепым чудесам,
И лишь возможное всегда по вкусу нам.
Ce qu'on ne doit point voir, qu'un récit nous l'expose
Les yeux, en le voyant, saisiraient mieux la chose;
Mais il est des objets que l'art judicieux
Doit offrir à l'oreille et reculer des yeux.
То что невозможно показать, пусть нам выставит репорт.
Глаза, видя, схватывают вещь лучше:
Но есть объекты, которые искусство рассуждений,
Лучше предоставить ушам, чем развернет перед глазами.
Bientôt l'amour, fertile en tendres sentiments,
S'empara du théâtre ainsi que des romans.
De cette passion la sensible peinture
Est pour aller au coeur la route la plus sûre.
Источник счастья, мук, сердечных жгучих ран,
Любовь забрала в плен и сцену и роман.
Изобразив ее продуманно и здраво,
Пути ко всем сердцам найдете без труда вы.
Dans un roman frivole aisément tout s'excuse;
C'est assez qu'en courant la fiction amuse;
Trop de rigueur alors serait hors de saison
Mais la scène demande une exacte raison.
Несообразности с романом неразлучны,
И мы приемлем их — лишь были бы нескучны!
Здесь показался бы смешным суровый суд.
Но строгой логики от вас в театре ждут:
Le théâtre, fertile en censeurs pointilleux,
Chez nous pour se produire est un champ périlleux.
Un auteur n'y fait pas de faciles conquêtes;
Il trouve à le siffler des bouches toujours prêtes.
Для сцены сочинять — неблагодарный труд:
Там сотни знатоков своей добычи ждут.
Им трудно угодить: придирчивы, суровы,
Ошикать автора всегда они готовы.
Ainsi la Tragédie agit, marche et s'explique.
D'un air plus grand encor la Poésie épique,
Dans le vaste récit d'une longue action,
Se soutient par la fable et vit de fiction.
Так [в благородном обличье] работает Трагедия.
Еще возвышенней, прекрасней Эпопея.
Она торжественно и медленно течет,
На мифе зиждется и вымыслом живет.
Ainsi, dans cet amas de nobles fictions,
Le poète s'égaye en mille inventions,
Orne, élève, embellit, agrandit toutes choses,
Et trouve sous sa main des fleurs toujours écloses.
Там в старых мифах среди кучи благородных вымыслов,
Эпический поэт резвится на сотню манеров
И, стройность им придав, украсит своевольно:
Невянущих цветов вокруг него довольно.
[смело черпайте свои сюжеты из классики]
N'offrez point un sujet d'incidents trop chargé.
Le seul courroux d'Achille, avec art ménagé,
Remplit abondamment une Iliade entière :
Souvent trop d'abondance appauvrit la matière.
Нельзя событьями перегружать сюжет:
Когда Ахилла гнев Гомером был воспет,
Заполнил этот гнев великую поэму.
Порой излишество лишь обедняет тему.
Que la nature donc soit votre étude unique,
Auteurs qui prétendez aux honneurs du comique.
Коль вы прославиться в Комедии хотите,
Себе в наставницы природу изберите.
Un lecteur sage fuit un vain amusement
Et veut mettre profit à son divertissement.
Que votre âme et vos moeurs, peintes dans vos ouvrages,
N'offrent jamais de vous que de nobles images.
Умный читатель бегает от попсовых развлечений
И пищи для ума от развлеченья ждут.
Пускай ваш труд хранит печать души прекрасной,
Порочным помыслам и грязи непричастной:
Je ne puis estimer ces dangereux auteurs
Qui de l'honneur, en vers, infâmes déserteurs,
Trahissant la vertu sur un papier coupable,
Aux yeux de leurs lecteurs rendent le vice aimable.
Я не могу заценить тех опасных авторов,
Бесстыдных дезертиров в стихах от чести,
Предающих добродетель на постыдной бумаге
Перед глазами читателей делающих порок привлекательным
Je ne suis pas pourtant de ces tristes esprits
Qui, bannissant l'amour de tous chastes écrits,
D'un si riche ornement veulent priver la scène,
Traitent d'empoisonneurs et Rodrigue et Chimène...
Но я не протяну руки ханжам постылым,
Чей неотвязный рой по глупости готов
Любовь совсем изгнать из прозы и стихов,
Чтобы отдать во власть несносной скуке сцену
(Третируя Родриго и Химену как отравителей).
L'amour le moins honnête, exprimé chastement,
N'excite point en nous de honteux mouvement.
Didon a beau gémir et m'étaler ses charmes,
Je condamne sa faute en partageant ses larmes.
Любовь, не идеальная, но изображенная целомудренно,
Грязных помыслов не может вызвать в нас.
Я осуждаю грех пленительной Дидоны,
Хотя меня до слез ее волнуют стоны.
Un auteur vertueux, dans ses vers innocents,
Ne corrompt point le coeur en chatouillant les sens
Son feu n'allume point de criminelle flamme.
Aimez donc la vertu, nourrissez-en votre âme.
Благородный автор своими неблудливыми стихами,
Не коррумирует сердца, пощекотывая по чувствам,
Преступных, пагубных желаний в нас не будит.
Любите ж добродетель, питайте в вашем сердце!
Que de moissons de gloire en courant amassées!
Auteurs, pour les chanter, redoublez vos transports
Le sujet ne veut pas de vulgaires efforts.
Как много в мире совершено подвигов, достойных восхвалений!
Поэты, воспойте как подобает их,
Нельзя к таким сюжетам подходить с вульгарной меркой!

Буало Н. Искусство поэзии

Поэма знаменитого фр поэта Н. Буало дает советы молодому поэту как писать. И хотя она создана в 1673 и по ней обучались массы поэтов, включая нашего Пушкина, она во многом не устарела до сих пор
Chant I/Песня I
C'est en vain qu'au Parnasse un téméraire auteur
Pense de l'art des vers atteindre la hauteur.
S'il ne sent point du Ciel l'influence secrète,
Si son astre en naissant ne l'a formé poète,
Dans son génie étroit il est toujours captif;
Pour lui Phébus est sourd, et Pégase est rétif.
Есть сочинители — их много среди нас, —
Что тешатся мечтой взобраться на Парнас;
Но, знайте, лишь тому, кто призван быть поэтом,
Чей гений озарен незримым горним светом,
Покорствует Пегас и внемлет Аполлон:
Ему дано взойти на неприступный склон.
Ô vous donc qui, brûlant d'une ardeur périlleuse,
Courez du bel esprit, la carrière épineuse,
N'allez pas sur des vers sans fruit vous consumer,
Ni prendre pour génie un amour de rimer;
Craignez d'un vain plaisir les trompeuses amorces,
Et consultez longtemps votre esprit et vos forces.
О вы, кого манит успеха путь кремнистый,
В ком честолюбие зажгло огонь нечистый,
Вы не достигнете поэзии высот:
Не станет никогда поэтом стихоплет.
Не внемля голосу тщеславия пустого,
Проверьте ваш талант и трезво и сурово.
La nature, fertile en Esprits excellents,
Sait entre les Auteurs partager les talents
L'un peut tracer en vers une amoureuse flamme;
L'autre d'un trait plaisant aiguiser l'épigramme.
Природа щедрая, заботливая мать,
Умеет каждому талант особый дать;
Тот может всех затмить в колючей эпиграмме,
А этот — описать любви взаимной пламя;
MALHERBE d'un héros peut vanter les exploits;
RACAN, chanter Philis, les bergers et les bois
Mais souvent un esprit q’ui se flatte et qui s'aime
Méconnaît son génie et s'ignore soi-même :
Ракан своих Филид и пастушков поет,
Малерб — высоких дел и подвигов полет.
Но иногда поэт, к себе не слишком строгий,
Предел свой перейдя, сбивается с дороги:
Ainsi Tel autrefois qu'on vit avec FARET
Charbonner de ses vers les murs d'un cabaret
S'en va, mal à propos, d'une voix insolente,
Chanter du peuple hébreu la fuite triomphante,
Et, poursuivant Moïse au travers des déserts,
Court avec Pharaon se noyer dans les mers.
Так, у Фаре есть друг, писавший до сих пор
На стенах кабачка в стихи одетый вздор;
Некстати осмелев, он петь желает ныне
Исход израильтян, их странствия в пустыне,
Ретиво гонится за Моисеем он, —
Чтоб кануть в бездну вод, как древний фараон.
Quelque sujet qu'on traite, ou plaisant, ou sublime,
Que toujours le bon sens s'accorde avec la rime;
L'un l'autre vainement ils semblent se haïr;
La rime est une esclave et ne doit qu'obéir.
Будь то в трагедии, в эклоге иль в балладе,
Но рифма не должна со смыслом жить в разладе;
Меж ними ссоры нет, и не идет борьба:
Он — властелин ее, она — его раба.
Lorsqu'à la bien chercher d'abord on s'évertue,
L'esprit à la trouver aisément s'habitue;
Au joug de la raison sans peine elle fléchit
Et, loin de la gêner, la sert et l'enrichit.
Mais, lorsqu'on la néglige, elle devient rebelle,
Et, pour la rattraper, le sens court après elle.
Aimez donc la raison . que toujours vos écrits
Empruntent d'elle seule et leur lustre et leur prix.
Коль вы научитесь искать ее упорно,
На голос разума она придет покорно,
Охотно подчинясь привычному ярму,
Неся богатство в дар владыке своему.
Но чуть ей волю дать — восстанет против долга,
И разуму ловить ее придется долго.
Так пусть же будет смысл всего дороже вам,
Пусть блеск и красоту лишь он дает стихам!
La plupart, emportés d'une fougue insensée,
Toujours loin du droit sens vont chercher leur pensée
Ils croiraient s'abaisser, dans leurs vers monstrueux,
S'ils pensaient ce qu'un autre a pu penser comme eux.
Иной строчит стихи, как бы охвачен бредом:
Ему порядок чужд и здравый смысл неведом.
Чудовищной строкой он доказать спешит,
Что думать так, как все, его душе претит.
Évitons ces excès : laissons à l'Italie,
De tous ces faux brillants l'éclatante folie.
Tout doit tendre au bon sens : mais, pour y parvenir,
Le chemin est glissant et pénible à tenir;
Pour peu qu'on s'en écarte, aussitôt on se noie.
La raison pour marcher n'a souvent qu'une voie.
Не следуйте ему. Оставим итальянцам
Пустую мишуру с ее фальшивым глянцем.
Всего важнее смысл; но, чтоб к нему прийти,
Придется одолеть преграды на пути,
Намеченной тропы придерживаться строго:
Порой у разума всего одна дорога.
Un auteur quelquefois, trop plein de son objet,
Jamais sans l'épuiser n'abandonne un sujet.
Нередко пишущий так в свой предмет влюблен,
Что хочет показать его со всех сторон:
S'il rencontre un palais, il m'en dépeint la face;
Il me promène après de terrasse en terrasse;
Ici s'offre un perron; là règne un corridor;
Là ce balcon s'enferme en un balustre d'or.
Il compte des plafonds les ronds et les ovales;
" Ce ne sont que festons, ce ne sont qu'astragales. "
Похвалит красоту дворцового фасада;
Начнет меня водить по всем аллеям сада;
Вот башенка стоит, пленяет арка взгляд;
Сверкая золотом, балкончики висят;
На потолке лепном сочтет круги, овалы:
"Как много здесь гирлянд, какие астрагалы!"
Десятка два страниц перелистав подряд,
Je saute vingt feuillets pour en trouver la fin,
Et je me sauve à peine au travers du jardin.
Fuyez de ces auteurs l'abondance stérile,
Et ne vous chargez point d'un détail inutile.
Я жажду одного — покинуть этот сад.
Остерегайтесь же пустых перечислений,
Ненужных мелочей и длинных отступлений!
Tout ce qu'on dit de trop est fade et rebutant;
L'esprit rassasié le rejette à l'instant.
Qui ne sait se borner ne sut jamais écrire.
Souvent la peur d'un mal nous conduit dans un pire
Излишество в стихах и плоско и смешно:
Мы им пресыщены, нас тяготит оно.
Не обуздав себя, поэт писать не может.
Спасаясь от грехов, он их порою множит.
Un vers était trop faible, et vous le rendez dur;
J'évite d'être long, et je deviens obscur;
L'un n'est point trop fardé, mais sa Muse est trop nue;
L'autre a peur de ramper, il se perd dans la nue.
У вас был вялый стих, теперь он режет слух;
Нет у меня прикрас, но я безмерно сух;
Один избег длиннот и ясности лишился;
Другой, чтоб не ползти, в туманных высях скрылся.
Voulez-vous du public mériter les amours?
Sans cesse en écrivant variez vos discours.
Un style trop égal et toujours uniforme
En vain brille à nos yeux, il faut qu'il nous endorme.
Хотите, чтобы вас читать любили мы?
Однообразия бегите, как чумы!
Тягуче гладкие, размеренные строки
На всех читателей наводят сон глубокий.
On lit peu ces auteurs, nés pour nous ennuyer,
Qui toujours sur un ton semblent psalmodier.
Heureux qui, dans ses vers, sait d'une voix légère
Passer du grave au doux, du plaisant, au sévère!
Поэт, что без конца бубнит унылый стих,
Себе поклонников не обретет меж них.
Как счастлив тот поэт, чей стих, живой и гибкий,
Умеет воплотить и слезы и улыбки.
Son livre, aimé du Ciel et chéri des lecteurs,
Est souvent chez Barbin entouré d'acheteurs.
Quoi que vous écriviez évitez la bassesse :
Le style le moins noble a pourtant sa noblesse.
Любовью окружен такой поэт у нас:
Барбен его стихи распродает тотчас.
Бегите подлых слов и грубого уродства.
Пусть низкий слог хранит и строй и благородство.
Au mépris du bon sens, le Burlesque effronté,
Trompa les yeux d'abord, plut par sa nouveauté.
On ne vit plus en vers que pointes triviales;
Le Parnasse parla le langage des halles;
La licence à rimer alors n'eut plus de frein,
Apollon travesti devint un TABARIN.
Вначале всех привлек разнузданный бурлеск:
У нас в новинку был его несносный треск.
Поэтом звался тот, кто был в остротах ловок.
Заговорил Парнас на языке торговок.
Всяк рифмовал как мог, не ведая препон,
И Табарену стал подобен Аполлон.
Cette contagion infecta les provinces,
Du clerc et du bourgeois passa jusques aux princes.
Le plus mauvais plaisant eut ses approbateurs;
Et, jusqu'à d'ASSOUCI, tout trouva des lecteurs.
Всех заразил недуг, опасный и тлетворный, —
Болел им буржуа, болел им и придворный,
За гения сходил ничтожнейший остряк,
И даже Ассуси хвалил иной чудак.
Mais de ce style enfin la cour désabusée
Dédaigna de ces vers l'extravagance aisée,
Distingua le naïf du plat et du bouffon,
Et laissa la province admirer le Typhon.
Потом, пресыщенный сим вздором сумасбродным,
Его отринул двор с презрением холодным;
Он шутку отличил от шутовских гримас,
И лишь в провинции "Тифон" в ходу сейчас.
Que ce style jamais ne souille votre ouvrage.
Imitons de MAROT l'élégant badinage,
Et laissons le Burlesque aux Plaisants du Pont-Neuf.
Mais n'allez point aussi, sur les pas de BRÉBEUF,
Même en une Pharsale, entasser sur les rives
" De morts et de mourants cent montagnes plaintives ".
Возьмите образцом стихи Маро с их блеском
И бойтесь запятнать поэзию бурлеском;
Пускай им тешится толпа зевак с Пон-Неф.
Но пусть не служит вам примером и Бребеф.
Поверьте, незачем в сраженье при Фарсале,
Чтоб "горы мертвых тел и раненых стенали".
Prenez mieux votre ton, soyez Simple avec art,
Sublime sans orgueil, agréable sans fard.
N'offrez rien au lecteur que ce qui peut lui plaire.
Ayez pour la cadence une oreille sévère :
С изящной простотой ведите свой рассказ
И научитесь быть приятным без прикрас.
Своим читателям понравиться старайтесь.
О ритме помните, с размера не сбивайтесь;
Que toujours dans vos vers, le sens, coupant les mots,
Suspende l'hémistiche, en marque le repos.
Gardez qu'une voyelle, à courir trop hâtée,
Ne soit d'une voyelle en son chemin heurtée,
Il est un heureux choix de mots harmonieux.
Fuyez des mauvais sons le concours odieux :
На полустишия делите так ваш стих,
Чтоб смысл цезурою подчеркивался в них.
Вы приложить должны особое старанье,
Чтоб между гласными не допустить зиянья.
Созвучные слова сливайте в стройный хор:
Нам отвратителен согласных грубый спор.
Le vers le mieux rempli, la plus noble pensée
Ne peut plaire à l'esprit, quand l'oreille est blessée.
Стихи, где мысли есть, но звуки ухо ранят,
Ни слушать, ни читать у нас никто не станет.
Durant les premiers ans du Parnasse françois,
Le caprice tout seul faisait toutes les lois.
La rime, au bout des mots assemblés sans mesure,
Tenait lieu d'ornements, de nombre et de césure.
Когда во Франции из тьмы Парнас возник,
Царил там произвол, неудержим и дик.
Цезуру обойдя, стремились слов потоки...
Поэзией звались рифмованные строки!
VILLON sut le premier, dans ces siècles grossiers,
Débrouiller l'art confus de nos vieux romanciers.
MAROT, bientôt après, fit fleurir les ballades,
Tourna des triolets, rima des mascarades,
À des refrains réglés asservit les rondeaux
Et montra pour rimer des chemins tout nouveaux.
Неловкий, грубый стих тех варварских времен
Впервые выравнял и прояснил Вильон.
Из-под пера Маро, изяществом одеты,
Слетали весело баллады, триолеты;
Рефреном правильным он мог в рондо блеснуть
И в рифмах показал поэтам новый путь.
RONSARD, qui le suivit, par une autre méthode,
Réglant tout, brouilla tout, fit un art à sa mode,
Et toutefois longtemps eut un heureux destin.
Mais sa Muse, en français parlant grec et latin,
Vit, dans l'âge suivant, par un retour grotesque,
Tomber de ses grands mots le faste pédantesque.
Добиться захотел Ронсар совсем иного,
Придумал правила, но все запутал снова.
Латынью, греческим он засорил язык
И все-таки похвал и почестей достиг.
Однако час настал — и поняли французы
Смешные стороны его ученой музы.
Ce poète orgueilleux, trébuché de si haut,
Rendit plus retenus DESPORTES et BERTAUT.
Свалившись с высоты, он превращен в ничто,
Примером послужив Депортам и Берто.
Enfin MALHERBE vint, et, le premier en France,
Fit sentir dans les vers une juste cadence,
D'un mot mis en sa place enseigna le pouvoir,
Et réduisit la Muse aux règles du devoir.
Но вот пришел Малерб и показал французам
Простой и стройный стих, во всем угодный музам,
Велел гармонии к ногам рассудка пасть
И, разместив слова, удвоил тем их власть.
Par ce sage écrivain la langue réparée
N'offrit plus rien de rude à l'oreille épurée.
Les stances avec grâce apprirent à tomber,
Et le vers sur le vers n'osa plus enjamber.
Очистив наш язык от грубости и скверны,
Он вкус образовал взыскательный и верный,
За легкостью стиха внимательно следил
И перенос строки сурово запретил.
Tout reconnut ses lois; et ce guide fidèle
Aux auteurs de ce temps sert encor de modèle.
Marchez donc sur ses pas; aimez sa pureté;
Et de son tour heureux imitez la clarté.
Его признали все; он до сих пор вожатый;
Любите стих его, отточенный и сжатый,
И ясность чистую всегда изящных строк,
И точные слова, и образцовый слог!
Si le sens de vos vers tarde à se faire entendre,
Mon esprit aussitôt commence à se détendre;
Et, de vos vains discours prompt à se détacher,
Ne suit point un auteur qu'il faut toujours chercher.
Неудивительно, что нас дремота клонит,
Когда невнятен смысл, когда во тьме он тонет;
От пустословия мы быстро устаем
И, книгу отложив, читать перестаем.
Il est certains esprits dont les sombres pensées
Sont d'un nuage épais toujours embarrassées;
Le jour de la raison ne le saurait percer.
Avant donc que d'écrire, apprenez à penser.
Иной в своих стихах так затемнит идею,
Что тусклой пеленой туман лежит над нею,
И разума лучам его не разорвать, —
Обдумать надо мысль и лишь потом писать!
Selon que notre idée est plus ou moins obscure,
L'expression la suit, ou moins nette, ou plus pure.
Ce que l'on conçoit bien s'énonce clairement,
Et les mots pour le dire arrivent aisément.
Пока неясно вам, что вы сказать хотите,
Простых и точных слов напрасно не ищите;
Но если замысел у вас в уме готов,
Все нужные слова придут на первый зов.
Surtout qu'en vos écrits la langue révérée
Dans vos plus grands excès vous soit toujours sacrée.
Законам языка покорствуйте, смиренны,
И твердо помните: для вас они священны.
En vain, vous me frappez d'un son mélodieux,
Si le terme est impropre ou le tour vicieux :
Mon esprit n'admet point un pompeux barbarisme,
Ni d'un vers ampoulé l'orgueilleux solécisme.
Гармония стиха меня не привлечет,
Когда для уха чужд и странен оборот.
Иноязычных слов бегите, как заразы,
И стройте ясные и правильные фразы.
Sans la langue, en un mot, l'auteur le plus divin
Est toujours, quoi qu'il fasse, un méchant écrivain.
Язык должны вы знать: смешон тот рифмоплет,
Что по наитию строчить стихи начнет.
Travaillez à loisir, quelque ordre qui vous presse,
Et ne vous piquez point d'une folle vitesse
Un style si rapide, et qui court en rimant,
Marque moins trop d'esprit que peu de jugement.
Пишите не спеша, наперекор приказам:
Чрезмерной быстроты не одобряет разум,
И торопливый слог нам говорит о том,
Что стихотворец наш не наделен умом.
J'aime mieux un ruisseau qui, sur la molle arène,
Dans un pré plein de fleurs lentement se promène,
Qu'un torrent débordé qui, d'un cours orageux,
Roule, plein de gravier, sur un terrain fangeux.
Милее мне ручей, прозрачный и свободный,
Текущий медленно вдоль нивы плодородной,
Чем необузданный, разлившийся поток,
Чьи волны мутные с собою мчат песок.
Hâtez-vous lentement, et, sans perdre courage,
Vingt fois sur le métier remettez votre ouvrage
Polissez-le sans cesse et le repolissez;
Ajoutez quelquefois, et souvent effacez.
Спешите медленно и, мужество утроя,
Отделывайте стих, не ведая покоя,
Шлифуйте, чистите, пока терпенье есть:
Добавьте две строки и вычеркните шесть.
C'est peu qu'en un ouvrage où les fautes fourmillent,
Des traits d'esprit, semés de temps en temps, pétillent.
Когда стихи кишат ошибками без счета,
В них блеск ума искать кому придет охота?
Il faut que chaque chose y soit mise en son lieu;
Que le début, la fin, répondent au milieu;
Que d'un art délicat les pièces assorties
N'y forment qu'un seul tout de diverses parties,
Поэт обдуманно все должен разместить,
Начало и конец в поток единый слить
И, подчинив слова своей бесспорной власти,
Искусно сочетать разрозненные части.
Que jamais du sujet le discours s'écartant
N'aille chercher trop loin quelque mot éclatant.
Не нужно обрывать событий плавный ход,
Пленяя нас на миг сверканием острот.
Craignez-vous pour vos vers la censure publique?
Soyez-vous à vous-même un sévère critique.
Вам страшен приговор общественного мненья?
Судите строже всех свои произведенья.
L'ignorance toujours est prête à s'admirer.
Faites-vous des amis prompts à vous censurer;
Qu'ils soient de vos écrits les confidents sincères,
Et de tous vos défauts les zélés adversaires.
Пристало лишь глупцу себя хвалить всегда.
Просите у друзей сурового суда.
Прямая критика, придирки и нападки
Откроют вам глаза на ваши недостатки.
Dépouillez devant eux l'arrogance d'auteur,
Mais sachez de l'ami discerner le flatteur :
Tel vous semble applaudir, qui vous raille et vous joue.
Aimez qu'on vous conseille, et non pas qu'on vous loue.
Заносчивая спесь поэту не к лицу,
И, друга слушая, не внемлите льстецу:
Он льстит, а за глаза чернит во мненье света.
Ищите не похвал, а умного совета!
Un flatteur aussitôt cherche à se récrier
Chaque vers qu'il entend le fait extasier.
Tout est charmant, divin, aucun mot ne le blesse;
Il trépigne de joie, il pleure de tendresse;
Il vous comble partout d'éloges fastueux...
La vérité n'a point cet air impétueux.
Спешит вам угодить не в меру добрый друг:
Он славит каждый стих, возносит каждый звук;
Все дивно удалось и все слова на месте;
Он плачет, он дрожит, он льет потоки лести,
И с ног сбивает вас похвал пустых волна, —
А истина всегда спокойна и скромна.
Un sage ami, toujours rigoureux, inflexible,
Sur vos fautes jamais ne vous laisse paisible :
Il ne pardonne point les endroits négligés,
Il renvoie en leur lieu les vers mal arrangés,
Il réprime des mots l'ambitieuse emphase;
Ici le sens le choque, et plus loin c'est la phrase.
Votre construction semble un peu s'obscurcir,
Ce terme est équivoque : il le faut éclaircir...
Тот настоящий друг среди толпы знакомых,
Кто, правды не боясь, укажет вам на промах,
Вниманье обратит на слабые стихи, —
Короче говоря, заметит все грехи.
Он строго побранит за пышную эмфазу,
Тут слово подчеркнет, там вычурную фразу;
Вот эта мысль темна, а этот оборот
В недоумение читателя введет...
C'est ainsi que vous parle un ami véritable.
Mais souvent sur ses vers un auteur intraitable,
À les protéger tous se croit intéressé,
Et d'abord prend en main le droit de l'offensé.
Так будет говорить поэзии ревнитель.
Но несговорчивый, упрямый сочинитель
Свое творение оберегает так,
Как будто перед ним стоит не друг, а враг.
" De ce vers, direz-vous, l'expression est basse.
" -Ah! Monsieur, pour ce vers je vous demande grâce,
" Répondra-t-il d'abord. -Ce mot me semble froid,
" Je le retrancherais. -C'est le plus bel endroit!
" -Ce tour ne me plaît pas. -Tout le monde l'admire. "
Ainsi toujours constant à ne se point dédire,
Qu'un mot dans son ouvrage ait paru vous blesser,
C'est un titre chez lui pour ne point l'effacer.
"Мне грубым кажется вот это выраженье".
Он тотчас же в ответ: "Молю о снисхожденье,
Не трогайте его". — "Растянут этот стих,
К тому же холоден". — "Он лучше всех других!"—
"Здесь фраза неясна и уточненья просит". —
"Но именно ее до неба превозносят!"
Что вы ни скажете, он сразу вступит в спор,
И остается все, как было до сих пор.
Cependant, à l'entendre, il chérit la critique;
Vous avez sur ses vers un pouvoir despotique...
Mais tout ce beau discours dont il vient vous flatter
N'est rien qu'un piège adroit pour vous les réciter.
При этом он кричит, что вам внимает жадно,
И просит, чтоб его судили беспощадно...
Но это все слова, заученная лесть,
Уловка, чтобы вам свои стихи прочесть!
Aussitôt, il vous quitte; et, content de sa Muse,
S'en va chercher ailleurs quelque fat qu'il abuse;
Car souvent il en trouve : ainsi qu'en sots auteurs,
Notre siècle est fertile en sots admirateurs ;
Довольный сам собой, идет он прочь в надежде,
Что пустит пыль в глаза наивному невежде, —
И вот в его сетях уже какой-то фат...
Невеждами наш век воистину богат!
Et, sans ceux que fournit la ville et la province,
Il en est chez le duc, il en est chez le prince.
L'ouvrage le plus plat a, chez les courtisans,
De tout temps rencontré de zélés partisans;
Et, pour finir enfin par un trait de satire,
Un sot trouve toujours un plus sot qui l'admire.
У нас они кишат везде толпой нескромной —
У князя за столом, у герцога в приемной.
Ничтожнейший рифмач, придворный стихоплет,
Конечно, среди них поклонников найдет.
Чтоб кончить эту песнь, мы скажем в заключенье:
Глупец глупцу всегда внушает восхищенье.

Chant II/ПЕСНЬ ВТОРАЯ

Telle qu'une bergère, au plus beau jour de fête,
De superbes rubis ne charge point sa tête,
Et, sans mêler à l'or l'éclat des diamants,
Cueille en un champ voisin ses plus beaux ornements
Telle, aimable en son air, mais humble dans son style,
Doit éclater sans pompe une élégante Idylle.
Во всем подобная пленительной пастушке,
Резвящейся в полях и на лесной опушке
И украшающей волну своих кудрей
Убором из цветов, а не из янтарей,
Чужда Идиллия кичливости надменной.
Son tour, simple et naïf, n'a rien de fastueux
Et n'aime point l'orgueil d'un vers présomptueux.
Il faut que sa douceur flatte, chatouille, éveille,
Et jamais de grands mots n'épouvante l'oreille.
Блистая прелестью изящной и смиренной,
Приятной простоты и скромности полна,
Напыщенных стихов не признает она,
Нам сердце веселит, ласкает наше ухо,
Высокопарностью не оскорбляя слуха.
Mais souvent dans ce style un rimeur aux abois
Jette là, de dépit, la flûte et le hautbois ;
Et, follement pompeux, dans sa verve indiscrète,
Au milieu d'une églogue entonne la trompette.
Но видим часто мы, что рифмоплет иной
Бросает, осердясь, и флейту и гобой;
Среди Эклоги он трубу хватает в руки,
И оглашают луг воинственные звуки.
De peur de l'écouter, Pan fuit dans les roseaux;
Et les Nymphes, d'effroi, se cachent sous les eaux.
Au contraire cet autre, abject en son langage,
Fait parler ses bergers comme on parle au village.
Спасаясь, Пан бежит укрыться в тростники
И нимфы прячутся, скользнув на дно реки.
Другой пятнает честь Эклоги благородной,
Вводя в свои стихи язык простонародный:
Ses vers plats et grossiers, dépouillés d'agrément,
Toujours baisent la terre et rampent tristement :
On dirait que RONSARD, sur ses pipeaux rustiques,
Vient encor fredonner ses idylles gothiques,
Et changer, sans respect de l'oreille et du son,
Lycidas en Pierrot, et Philis en Toinon.
Лишенный прелести, крикливо-грубый слог
Не к небесам летит, а ползает у ног.
Порою чудится, что это тень Ронсара
На сельской дудочке наигрывает яро;
Не зная жалости, наш слух терзает он,
Стараясь превратить Филиду в Туанон.
Entre ces deux excès la route est difficile.
Suivez, pour la trouver, THÉOCRITE et VIRGILE
Que leurs tendres écrits, par les Grâces dictés,
Ne quittent point vos mains, jour et nuit feuilletés.
Избегнуть крайностей умели без усилий
И эллин Феокрит, и римлянин Вергилий.
Вы изучать должны и днем и ночью их:
Ведь сами музы им подсказывали стих.
Seuls, dans leurs doctes vers, ils pourront vous apprendre
Par quel art, sans bassesse un auteur peut descendre;
Chanter Flore, les champs, Pomone, les vergers;
Au combat de la flûte animer deux bergers;
Des plaisirs de l'amour vanter la douce amorce;
Changer Narcisse en fleur, couvrir Daphné d'écorce;
Они научат вас, как, легкость соблюдая,
И чистоту храня, и в грубость не впадая,
Петь Флору и поля, Помону и сады,
Свирели, что в лугах звенят на все лады,
Любовь, ее восторг и сладкое мученье,
Нарцисса томного и Дафны превращенье, —
Et par quel art encor l'églogue, quelquefois,
Rend dignes d'un consul la campagne et les bois.
Telle est de ce poème et la force et la grâce.
D'un ton un peu plus haut, mais pourtant sans audace,
La plaintive Élégie en longs habits de deuil,
Sait, les cheveux épars, gémir sur un cercueil.
И вы докажете, что "консула порой
Достойны и поля, и луг, и лес густой",
Затем, что велика Эклоги скромной сила.
В одеждах траурных, потупя взор уныло,
Элегия, скорбя, над гробом слезы льет.
Не дерзок, но высок ее стиха полет.
Elle peint des amants la joie et la tristesse,
Flatte, menace, irrite, apaise une maîtresse.
Mais, pour bien exprimer ces caprices heureux,
C'est peu d'être poète, il faut être amoureux.
Она рисует нам влюбленных смех, и слезы,
И радость, и печаль, и ревности угрозы;
Но лишь поэт, что сам любви изведал власть,
Сумеет описать правдиво эту страсть.
Je hais ces vains auteurs, dont la muse forcée
M'entretient de ses feux, toujours froide et glacée;
Qui s'affligent par art, et, fous de sens rassis,
S'érigent pour rimer en amoureux transis.
Признаться, мне претят холодные поэты,
Что пишут о любви, любовью не согреты,
Притворно слезы льют, изображают страх
И, равнодушные, безумствуют в стихах.
aaas'ériger en = "выступать в качестве"
Leurs transports les plus doux ne sont que phrases vaines.
Ils ne savent jamais que se charger de chaînes,
Que bénir leur martyre, adorer leur prison,
Et faire quereller les sens et la raison.
Невыносимые ханжи и пустословы,
Они умеют петь лишь цепи да оковы,
Боготворить свой плен, страданья восхвалять
И деланностью чувств рассудок оскорблять.
Ce n'était pas jadis sur ce ton ridicule
Qu'Amour dictait les vers que soupirait Tibule,
Ou que, du tendre OVIDE animant les doux sons,
Il donnait de son art les charmantes leçons.
Нет, были не смешны любви слова живые,
Что диктовал Амур Тибуллу в дни былые,
И безыскусственно его напев звучал,
Когда Овидия он песням обучал.
Il faut que le coeur seul parle dans l'élégie.
L'Ode, avec plus d'éclat et non moins d'énergie,
Élevant jusqu'au ciel son vol ambitieux,
Entretient dans ses vers commerce avec les dieux.
Элегия сильна лишь чувством непритворным.
Стремится Ода ввысь, к далеким кручам горным,
И там, дерзания и мужества полна,
С богами говорит как равная она;
Aux athlètes dans Pise elle ouvre la barrière,
Chante un vainqueur poudreux au bout de la carrière,
Mène Achille sanglant aux bords du Simoïs,
Ou fait fléchir l'Escaut sous le joug de Louis.
Прокладывает путь в Олимпии атлетам
И победителя дарит своим приветом;
Ахилла в Илион бестрепетно ведет
Иль город на Эско с Людовиком берет;
Tantôt, comme une abeille ardente à son ouvrage,
Elle s'en va de fleurs dépouiller le rivage :
Elle peint les festins, les danses et les ris;
Vante un baiser cueilli sur les lèvres d'Iris,
Qui mollement résiste, et, par un doux caprice,
Quelquefois le refuse afin qu'on le ravisse.
Порой на берегу у речки говорливой
Кружится меж цветов пчелой трудолюбивой;
Рисует празднества, веселье и пиры,
Ириду милую и прелесть той игры,
Когда проказница бежит от поцелуя,
Чтоб сдаться под конец, притворно негодуя.
Son style impétueux souvent marche au hasard
Chez elle un beau désordre est un effet de l'art.
Пусть в Оде пламенной причудлив мысли ход,
Но этот хаос в ней — искусства зрелый плод.
Loin ces rimeurs craintifs dont l'esprit flegmatique
Garde dans ses fureurs un ordre didactique,
Qui, chantant d'un héros les progrès éclatants,
Maigres historiens, suivront l'ordre des temps!
Бегите рифмача, чей разум флегматичный
Готов и в страсть внести порядок педантичный:
Он битвы славные и подвиги поет,
Неделям и годам ведя уныло счет;
Ils n'osent un moment perdre un sujet de vue :
Pour prendre Dôle, il faut que Lille soit rendue;
Et que leur vers exact, ainsi que Mézerai,
Ait déjà fait tomber les remparts de Courtrai.
Попав к истории в печальную неволю,
Войска в своих стихах он не направит к Долю,
Пока не сломит Лилль и не возьмет Куртре.
Короче говоря, он сух, как Мезере.
Apollon de son feu leur fut toujours avare.
On dit, à ce propos, qu'un jour ce dieu bizarre,
Voulant pousser à bout tous les rimeurs françois,
Inventa du Sonnet les rigoureuses lois;
Voulut qu'en deux quatrains, de mesure pareille,
La rime, avec deux sons, frappât huit fois l'oreille;
Et qu'ensuite six vers, artistement rangés,
Fussent en deux tercets par le sens partagés.
Феб не вдохнул в него свой пламень лучезарный.
Вот, кстати, говорят, что этот бог коварный
В тот день, когда он был на стихоплетов зол,
Законы строгие Сонета изобрел.
Вначале, молвил он, должно быть два катрена;
Соединяют их две рифмы неизменно;
Двумя терцетами кончается Сонет:
Мысль завершенную хранит любой терцет.
Surtout, de ce Poème il bannit la licence;
Lui-même en mesura le nombre et la cadence;
Défendit qu'un vers faible y pût jamais entrer,
Ni qu'un mot déjà mis osât s'y remontrer.
В Сонете Аполлон завел порядок строгий:
Он указал размер и сосчитал все слоги,
В нем повторять слова поэтам запретил
И бледный, вялый стих сурово осудил.
Du reste, il l'enrichit d'une beauté suprême
Un sonnet sans défaut vaut seul un long Poème.
Теперь гордится он работой не напрасной:
Поэму в сотни строк затмит Сонет прекрасный.
Mais en vain mille auteurs y pensent arriver,
Et cet heureux phénix est encore à trouver.
À peine dans GOMBAUT, MAYNARD et MALLEVILLE,
En peut-on admirer deux ou trois entre mille;
Le reste, aussi peu lu que ceux de Pelletier.
N'a fait de chez Sercy, qu'un saut chez l'épicier.
Но тщетно трудятся поэты много лет:
Сонетов множество, а феникса все нет.
Их груды у Гомбо, Менара и Мальвиля,
Но лишь немногие читателя пленили;
Мы знаем, что Серси колбасникам весь год
Сонеты Пеллетье на вес распродает.
Блистательный Сонет поэтам непокорен:
aaaи у Серси делает не что иное, как прыжок к бакалейщику:
Pour enfermer son sens dans la borne prescrite,
La mesure est toujours trop longue ou trop petite.
L'Épigramme, plus libre en son tour plus borné,
N'est souvent qu'un bon mot de deux rimes orné.
То тесен чересчур, то чересчур просторен.
Стих Эпиграммы сжат, но правила легки:
В ней иногда всего острота в две строки.
Jadis, de nos auteurs les pointes ignorées
Furent de l'Italie en nos vers attirées aaaпривлекательный.
Словесная игра — плод итальянской музы.
Проведали о ней не так давно французы.
Le vulgaire, ébloui de leur faux agrément,
À ce nouvel appât courut avidement.
La faveur du public excitant leur audace,
Leur nombre impétueux inonda le Parnasse.
Приманка новая, нарядна, весела,
Скучающих повес совсем с ума свела.
Повсюду встреченный приветствием и лаской,
Уселся каламбур на высоте парнасской.
Le madrigal d'abord en fut enveloppé;
Le sonnet orgueilleux lui-même en fut frappé;
La tragédie en fit ses plus chères délices;
L'élégie en orna ses douloureux caprices;
Сперва он покорил без боя Мадригал;
Потом к нему в силки гордец Сонет попал;
Ему открыла дверь Трагедия радушно,
И приняла его Элегия послушно;
Un héros sur la scène eut soin de s'en parer,
Et, sans pointe, un amant n'osa plus soupirer
On vit tous les bergers, dans leurs plaintes nouvelles,
Fidèles à la pointe encor plus qu'à leurs belles;
Расцвечивал герой остротой монолог;
Любовник без нее пролить слезу не мог;
Печальный пастушок, гуляющий по лугу,
Не забывал острить, пеняя на подругу.
Chaque mot eut toujours deux visages divers;
La prose la reçut aussi bien que les vers;
L'avocat au Palais en hérissa son style,
Et le docteur en chaire en sema l'Évangile.
У слова был всегда двойной коварный лик.
Двусмысленности яд и в прозу к нам проник:
Оружьем грозным став судьи и богослова,
Разило вкривь и вкось двусмысленное слово.
La raison outragée enfin ouvrit les yeux,
La chassa pour jamais des discours sérieux;
Et, dans tous ces écrits la déclarant infâme,
Par grâce lui laissa l'entrée en l'épigramme,
Pourvu que sa finesse, éclatant à propos,
Roulât sur la pensée et non pas sur les mots.
Но разум, наконец, очнулся и прозрел:
Он из серьезных тем прогнать его велел,
Безвкусной пошлостью признав игру словами,
Ей место отведя в одной лишь Эпиграмме,
Однако, приказав, чтоб мысли глубина
Сквозь острословие и здесь была видна.
Ainsi de toutes parts les désordres cessèrent.
Toutefois, à la cour, les Turlupins, restèrent,
Insipides plaisants, bouffons infortunés,
D'un jeu de mots grossiers partisans surannés.
Всем по сердцу пришлись такие перемены,
Но при дворе еще остались тюрлюпены,
Несносные шуты, смешной и глупый сброд,
Защитники плохих, бессмысленных острот.
Ce n'est pas quelquefois qu'une Muse un peu fine,
Sur un mot, en passant, ne joue et ne badine,
Et d'un sens détourné n'abuse avec succès
Mais fuyez sur ce point un ridicule excès,
Et n'allez pas toujours d'une pointe une épigramme folle.
Пусть муза резвая пленяет нас порою
Веселой болтовней, словесною игрою,
Нежданной шуткою и бойкостью своей,
Но пусть хороший вкус не изменяет ей:
Зачем стремиться вам, чтоб Эпиграммы жало
Таило каламбур во что бы то ни стало?
Tout poème est brillant de sa propre beauté.
Le Rondeau, né gaulois, a la naïveté.
La Ballade, asservie à ses vieilles maximes,
Souvent doit tout son lustre au caprice des rimes.
В любой поэме есть особые черты,
Печать лишь ей одной присущей красоты:
Затейливостью рифм нам нравится Баллада,
Рондо — наивностью и простотою лада,
Le Madrigal, plus simple et plus noble en son tour,
Respire la douceur, la tendresse et l'amour.
Изящный, искренний любовный Мадригал
Возвышенностью чувств сердца очаровал.
L'ardeur de se montrer, et non pas de médire,
Arma la Vérité du vers de la Satire.
Не злобу, а добро стремясь посеять в мире,
Являет истина свой чистый лик в Сатире.
LUCILE le premier osa la faire voir,
Aux vices des Romains présenta le miroir,
Vengea l'humble vertu de la richesse altière,
Et l'honnête homme à pied du faquin en litière.
Луцилий первый ввел Сатиру в гордый Рим.
Он правду говорил согражданам своим
И отомстить сумел, пред сильным не робея,
Спесивцу богачу за честного плебея.
HORACE à cette aigreur mêla son enjouement
On ne fut plus ni fat ni sot impunément;
Et malheur à tout nom qui, propre à la censure
Put entrer dans un vers sans rompre la mesure!
Гораций умерял веселым смехом гнев.
Пред ним глупец и фат дрожали, онемев:
Назвав по именам, он их навек ославил,
Стихосложения не нарушая правил.
aaaГоре имени, которое, подлежа порицанию, может войти в стих, не нарушая размера.
PERSE, en ses vers obscurs, mais serrés et pressants,
Affecta d'enfermer moins de mots que de sens.
Неясен, но глубок сатирик Персий Флакк:
Он мыслями богат и многословью враг.
JUVÉNAL, élevé dans les cris de l'école,
Poussa jusqu'à l'excès sa mordante hyperbole.
В разящих, словно меч, сатирах Ювенала
Гипербола, ярясь, узды не признавала.
Ses ouvrages, tout pleins d'affreuses vérités,
Étincellent pourtant de sublimes beautés
Soit que, sur un écrit arrivé de Caprée,
Il brise de Séjan la statue adorée;
Soit qu'il fasse au conseil courir les sénateurs,
D'un tyran soupçonneux pâles adulateurs;
Стихами Ювенал язвит, бичует, жжет,
Но сколько блеска в них и подлинных красот!
Приказом возмущен Тиберия-тирана,
Он статую крушит жестокого Сеяна;
Рассказывает нам, как на владыки зов
Бежит в сенат толпа трепещущих льстецов;
Ou que, poussant à bout la luxure latine,
Aux portefaix de Rome il vende Messaline,
Ses écrits pleins de feu partout brillent aux yeux.
De ces maîtres savants disciple ingénieux,
RÉGNIER seul parmi nous formé sur leurs modèles,
Dans son vieux style encore a des grâces nouvelles.
Распутства гнусного нарисовав картину,
В объятья крючников бросает Мессалину...
И пламенен и жгуч его суровый стих.
Прилежный ученик наставников таких,
Сатиры острые писал Ренье отменно.
Звучал бы звонкий стих легко и современно,
Heureux, si ses discours, craints du chaste lecteur,
Ne se sentaient des lieux où fréquentait l'auteur,
Et si, du son hardi de ses rimes cyniques,
Il n'alarmait souvent les oreilles pudiques!
Когда бы он — увы! — подчас не отдавал
Душком тех злачных мест, где наш поэт бывал,
Когда б созвучья слов, бесстыдных, непристойных,
Не оскорбляли слух читателей достойных.
Le latin dans les mots brave l'honnêteté,
Mais le lecteur français veut être respecté;
Du moindre sens impur la liberté l'outrage,
Si la pudeur des mots n'en adoucit l'image.
К скабрезным вольностям латинский стих привык,
Но их с презрением отринул наш язык.
Коль мысль у вас вольна и образы игривы,
В стыдливые слова закутать их должны вы.
Je veux dans la satire un esprit de candeur,
Et fuis un effronté qui prêche la pudeur.
Тот, у кого в стихах циничный, пошлый слог,
Не может обличать распутство и порок.
D'un trait de ce poème en bons mots si fertile,
Le Français, né malin, forma le Vaudeville,
Agréable indiscret qui, conduit par le chant,
Passe de bouche en bouche et s'accroît en marchant.
Словами острыми всегда полна Сатира;
Их подхватил француз — насмешник и задира —
И создал Водевиль — куплетов бойкий рой.
Свободного ума рожденные игрой,
Они из уст в уста легко передаются,
Беззлобно дразнят нас и весело смеются.
La liberté française en ses vers se déploie :
Cet enfant du plaisir veut naître dans la joie.
aaaнаверняка, родились из радости
Toutefois n'allez pas, goguenard dangereux,
Faire Dieu le sujet d'un badinage affreux.
À la fin tous ces jeux, que l'athéisme élève,
Conduisent tristement le plaisant à la Grève.
Но пусть не вздумает бесстыдный рифмоплет
Избрать всевышнего мишенью для острот:
Шутник, которого безбожье подстрекает,
На Гревской площади печально путь кончает.
Il faut, même en chansons, du bon sens et de l'art
Mais pourtant on a vu le vin et le hasard
Inspirer quelquefois une Muse grossière
Et fournir, sans génie, un couplet à Linière.
Для песен надобен изящный вкус и ум,
Но муза пьяная, подняв несносный шум,
Безжалостно поправ и здравый смысл и меру,
Готова диктовать куплеты и Линьеру.
Mais, pour un vain bonheur qui vous a fait rimer,
Gardez qu'un sot orgueil ne vous vienne enfumer.
Когда напишете стишок удачный вы,
Старайтесь не терять от счастья головы.
Souvent, l'auteur altier de quelque chansonnette
Au même instant prend droit de se croire poète
Il ne dormira plus qu'il n'ait fait un sonnet,
Il met tous les matins six impromptus au net.
Иной бездарный шут, нас одарив куплетом,
Надменно мнит себя невесть каким поэтом;
Лишь сочинив сонет, он может опочить,
Проснувшись, он спешит экспромты настрочить...
Encore est-ce un miracle, en ses vagues furies,
Si bientôt, imprimant ses sottes rêveries,
Il ne se fait graver au-devant du recueil,
Couronné de lauriers, par la main de Nanteuil.
Спасибо, если он, в неистовстве волненья,
Стремясь издать скорей свои произведенья,
Не просит, чтоб Нантейль украсил этот том
Портретом автора, и лирой, и венком!

Chant III/ПЕСНЬ ТРЕТЬЯ

Il n'est point de serpent, ni de monstre odieux,
Qui, par l'art imité, ne puisse plaire aux yeux;
D'un pinceau délicat l'artifice agréable
Du plus affreux objet fait un objet aimable.
Порою на холсте дракон иль мерзкий гад
Живыми красками приковывает взгляд,
И то, что в жизни нам казалось бы ужасным,
Под кистью мастера становится прекрасным.
Ainsi, pour nous charmer, la Tragédie en pleurs
D'OEdipe tout sanglant fit parler les douleurs,
D'Oreste parricide exprima les alarmes,
Et, pour nous divertir, nous arracha des larmes.
Так, чтобы нас пленить, Трагедия в слезах
Ореста мрачного рисует скорбь и страх,
В пучину горестей Эдипа повергает
И, развлекая нас, рыданья исторгает.
Vous donc qui, d'un beau feu pour le théâtre épris,
Venez en vers pompeux y disputer le prix ,
Voulez-vous sur la scène étaler des ouvrages
Où tout Paris en foule apporte ses suffrages,
Et qui, toujours plus beaux, plus ils sont regardés,
Soient au bout de vingt ans encor redemandés?
Поэты, в чьей груди горит к театру страсть,
Хотите ль испытать над зрителями власть,
Хотите ли снискать Парижа одобренье
И сцене подарить высокое творенье,
Которое потом с подмостков не сойдет
И будет привлекать толпу из года в год?
Que dans tous vos discours la passion émue
Aille chercher le coeur, l'échauffe et le remue.
Пускай огнем страстей исполненные строки
Тревожат, радуют, рождают слез потоки!
Si, d'un beau mouvement l'agréable fureur
Souvent ne nous remplit d'une douce terreur,
Ou n'excite en notre âme une pitié charmante,
En vain vous étalez une scène savante;
Vos froids raisonnements ne feront qu'attiédir
Un spectateur toujours paresseux d'applaudir,
Et qui, des vains efforts de votre rhétorique
Justement fatigué, s'endort ou vous critique.
Но если доблестный и благородный пыл
Приятным ужасом сердца не захватил
И не посеял в них живого состраданья,
Напрасен был ваш труд и тщетны все старанья!
Не прозвучит хвала рассудочным стихам,
И аплодировать никто не станет вам;
Пустой риторики наш зритель не приемлет:
Он критикует вас иль равнодушно дремлет.
Le secret est d'abord de plaire et de toucher
Inventez des ressorts qui puissent m'attacher.
Найдите путь к сердцам: секрет успеха в том,
Чтоб зрителя увлечь взволнованным стихом.
Que dès les premiers vers, l'action préparée
Sans peine du sujet aplanisse l'entrée.
Пусть вводит в действие легко, без напряженья
Завязки плавное, искусное движенье.
Je me ris d'un acteur qui, lent à s'exprimer,
De ce qu'il veut, d'abord, ne sait pas m'informer,
Et qui, débrouillant mal une pénible intrigue,
D'un divertissement me fait une fatigue.
Как скучен тот актер, что тянет свой рассказ
И только путает и отвлекает нас!
Он словно ощупью вкруг темы главной бродит
И непробудный сон на зрителя наводит!
J'aimerais mieux encor qu'il déclinât son nom,
Et dît : " Je suis Oreste, ou bien Agamemnon ",
Que d'aller, par un tas de confuses merveilles,
Sans rien dire à l'esprit, étourdir les oreilles.
Уж лучше бы сказал он сразу, без затей:
— Меня зовут Орест иль, например, Атрей, —
Чем нескончаемым бессмысленным рассказом
Нам уши утомлять и возмущать наш разум.
Le sujet n'est jamais assez tôt expliqué.
Que le lieu de la Scène y soit fixe et marqué.
Вы нас, не мешкая, должны в сюжет ввести.
Единство места в нем вам следует блюсти.
Un rimeur, sans péril, delà les Pyrénées,
Sur la scène en un jour renferme des années.
Là, souvent, le héros d'un spectacle grossier,
Enfant au premier acte, est barbon au dernier.
За Пиренеями рифмач, не зная лени,
Вгоняет тридцать лет в короткий день на сцене.
В начале юношей выходит к нам герой,
А под конец, глядишь, — он старец с бородой.
Mais nous, que la raison à ses règles engage,
Nous voulons qu'avec art l'action se ménage;
Qu'en un lieu, qu'en un jour, un seul fait accompli
Tienne jusqu'à la fin le théâtre rempli.
Но забывать нельзя, поэты, о рассудке:
Одно событие, вместившееся в сутки,
В едином месте пусть на сцене протечет;
Лишь в этом случае оно нас увлечет.
Jamais au spectateur n'offrez rien d'incroyable
Le vrai peut quelquefois n'être pas vraisemblable.
Une merveille absurde est pour moi sans appas :
L'esprit n'est point ému de ce qu'il ne croit pas.
Невероятное растрогать неспособно.
Пусть правда выглядит всегда правдоподобно:
Мы холодны душой к нелепым чудесам,
И лишь возможное всегда по вкусу нам.
Ce qu'on ne doit point voir, qu'un récit nous l'expose
Les yeux, en le voyant, saisiraient mieux la chose;
Mais il est des objets que l'art judicieux
Doit offrir à l'oreille et reculer des yeux.
Не все события, да будет вам известно,
С подмостков зрителям показывать уместно:
Волнует зримое сильнее, чем рассказ,
Но то, что стерпит слух, порой не стерпит глаз.
Que le trouble toujours croissant de scène en scène
À son comble arrivé se débrouille sans peine.
Пусть напряжение доходит до предела
И разрешается потом легко и смело.
L'esprit ne se sent point plus vivement frappé
Que lorsqu'en un sujet d'intrigue enveloppé,
D'un secret tout à coup la vérité connue
Change tout, donne à tout une face imprévue.
Довольны зрители, когда нежданный свет
Развязка быстрая бросает на сюжет,
Ошибки странные и тайны разъясняя
И непредвиденно события меняя.
La tragédie, informe et grossière en naissant,
N'était qu'un simple choeur, où chacun, en dansant,
Et du dieu des raisins entonnant les louanges,
S'efforçait d'attirer de fertiles vendanges.
В далекой древности, груба и весела,
Народным празднеством Трагедия была:
В честь Вакха пели там, кружились и плясали,
Чтоб гроздья алые на лозах созревали,
Là, le vin et la joie éveillant les esprits,
Du plus habile chantre un bouc était le prix.
И вместо пышного лаврового венца
Козел наградой был искусного певца.
THESPIS fut le premier qui, barbouillé de lie,
Promena dans les bourgs cette heureuse folie;
Et d'acteurs mal ornés chargeant un tombereau,
Amusa les passants d'un spectacle nouveau.
Впервые Феспид стал такие представленья
Возить и в города и в тихие селенья,
В телегу тряскую актеров посадил
И новым зрелищем народу угодил.
ESCHYLE dans le choeur jeta les personnages,
D'un masque plus honnête habilla les visages,
Sur les ais d'un théâtre en public exhaussé,
Fit paraître l'acteur d'un brodequin chaussé.
Двух действующих лиц Эсхил добавил к хору,
Пристойной маскою прикрыл лицо актеру,
И на котурнах он велел ему ходить,
Чтобы за действием мог зритель уследить.
SOPHOCLE enfin, donnant l'essor à son génie,
Accrut encor la pompe, augmenta l'harmonie,
Intéressa le choeur dans toute l'action,
Des vers trop raboteux polit l'expression,
Lui donna chez les Grecs cette hauteur divine
Où jamais n'atteignit la faiblesse latine.
Был жив еще Эсхил, когда Софокла гений
Еще усилил блеск и пышность представлений
И властно в действие старинный хор вовлек.
Софокл отшлифовал неровный, грубый слог
И так вознес театр, что для дерзаний Рима
Такая высота была недостижима.
Chez nos dévots aïeux le théâtre abhorré
Fut longtemps dans la France un plaisir ignoré.
Театр французами был прежде осужден:
Казался в старину мирским соблазном он.
De pèlerins, dit-on, une troupe grossière,
En public, à Paris, y monta la première;
Et, sottement zélée en sa simplicité,
Joua les Saints, la Vierge et Dieu, par piété.
В Париже будто бы устроили впервые
Такое зрелище паломники простые,
Изображавшие, в наивности своей,
И бога, и святых, и скопище чертей.
Le savoir, à la fin dissipant l'ignorance,
Fit voir de ce projet la dévote imprudence.
On chassa ces docteurs prêchant sans mission;
On vit renaître Hector, Andromaque, Ilion.
Но разум, разорвав невежества покровы,
Сих проповедников изгнать велел сурово,
Кощунством объявив их богомольный бред.
На сцене ожили герои древних лет,
Seulement, les acteurs laissant le masque antique,
Le violon tint lieu de choeur et de musique.
Но масок нет на них, и скрипкой мелодичной
Сменился мощный хор трагедии античной.
Bientôt l'amour, fertile en tendres sentiments,
S'empara du théâtre ainsi que des romans.
De cette passion la sensible peinture
Est pour aller au coeur la route la plus sûre.
Источник счастья, мук, сердечных жгучих ран,
Любовь забрала в плен и сцену и роман.
Изобразив ее продуманно и здраво,
Пути ко всем сердцам найдете без труда вы.
Peignez donc, j'y consens, les héros amoureux
Mais ne m'en formez pas des bergers doucereux
Qu'Achille aime autrement que Tircis et Philène;
N'allez pas d'un Cyrus nous faire un Artamène;
Et que l'amour, souvent de remords combattu,
Paraisse une faiblesse et non une vertu.
Итак, пусть ваш герой горит любви огнем,
Но пусть не будет он жеманным пастушком!
Ахилл не мог любит, как Тирсис и Филена,
И вовсе не был Кир похож на Артамена!
Любовь, томимую сознанием вины,
Представить слабостью вы зрителям должны.
Des héros de roman fuyez les petitesses
Toutefois, aux grands coeurs donnez quelques faiblesses.
Achille déplairait moins bouillant et moins prompt
J'aime à lui voir verser des pleurs pour un affront.
Герой, в ком мелко все, лишь для романа годен.
Пусть будет он у вас отважен, благороден,
Но все ж без слабостей он никому не мил:
Нам дорог вспыльчивый, стремительный Ахилл;
À ces petits défauts marqués dans sa peinture,
L'esprit avec plaisir reconnaît la nature.
Он плачет от обид — нелишняя подробность,
Чтоб мы поверили в его правдоподобность;
Qu'il soit sur ce modèle en vos écrits tracé
Qu'Agamemnon soit fier, superbe, intéressé;
Que pour ses dieux Énée ait un respect austère.
Conservez à chacun son propre caractère.
Нрав Агамемнона высокомерен, горд;
Эней благочестив и в вере предков тверд.
Герою своему искусно сохраните
Черты характера среди любых событий.
Des siècles, des pays étudiez les moeurs
Les climats font souvent les diverses humeurs.
Его страну и век должны вы изучать:
Они на каждого кладут свою печать.
Gardez donc de donner, ainsi que dans Clélie,
L'air ni l'esprit français à l'antique Italie;
Et, sous des noms romains faisant notre portrait,
Peindre Caton galant, et Brutus dameret.
Примеру "Клелии" вам следовать не гоже:
Париж и древний Рим между собой не схожи.
Герои древности пусть облик свой хранят:
Не волокита Брут, Катон не мелкий фат.
Dans un roman frivole aisément tout s'excuse;
C'est assez qu'en courant la fiction amuse;
Trop de rigueur alors serait hors de saison
Mais la scène demande une exacte raison.
Несообразности с романом неразлучны,
И мы приемлем их — лишь были бы нескучны!
Здесь показался бы смешным суровый суд.
Но строгой логики от вас в театре ждут:
L'étroite bienséance y veut être gardée.
D'un nouveau personnage inventez-vous l'idée?
В нем властвует закон, взыскательный и жесткий.
Вы новое лицо ведете на подмостки?
Qu'en tout avec soi-même il se montre d'accord,
Et qu'il soit jusqu'au bout tel qu'on l'a vu d'abord.
Пусть будет тщательно продуман ваш герой,
Пусть остается он всегда самим собой!
Souvent, sans y penser, un écrivain qui s'aime
Forme tous ses héros semblables à soi-même;
Tout a l'humeur gasconne en un auteur gascon
CALPRENÈDE et JUBA parlent du même ton.
Рисуют иногда тщеславные поэты
Не действующих лиц, а лишь свои портреты.
Гасконцу кажется родной Гасконью свет,
И Юба говорит точь-в-точь как Кальпренед.
La nature est en nous plus diverse et plus sage
Chaque passion parle un différent langage
La colère est superbe et veut des mots altiers,
L'abattement s'explique en des termes moins fiers.
Но мудрой щедростью природы всемогущей
Был каждой страсти дан язык, лишь ей присущий:
Высокомерен гнев, в словах несдержан он,
А речь уныния прерывиста, как стон.
Que, devant Troie en flamme, Hécube désolée
Ne vienne pas pousser une plainte ampoulée,
Ni sans raison décrire en quel affreux pays
" Par sept bouches l'Euxin reçoit le Tanaïs ".
Среди горящих стен и кровель Илиона
Мы от Гекубы ждем не пышных слов, а стона.
Зачем ей говорить о том, в какой стране
Суровый Танаис к эвксинской льнет волне?
Tous ces pompeux amas d'expressions frivoles
Sont d'un déclamateur amoureux des paroles.
Il faut dans la douleur que vous vous abaissiez.
Pour me tirer des pleurs, il faut que vous pleuriez.
Надутых, громких фраз бессмысленным набором
Кичится тот, кто сам пленен подобным вздором.
Вы искренне должны печаль передавать:
Чтоб я растрогался, вам нужно зарыдать;
Ces grands mots dont alors l'acteur emplit sa bouche
Ne partent point d'un coeur que sa misère touche.
А красноречие, в котором чувство тонет,
Напрасно прозвучит и зрителей не тронет.
Le théâtre, fertile en censeurs pointilleux,
Chez nous pour se produire est un champ périlleux.
Un auteur n'y fait pas de faciles conquêtes;
Il trouve à le siffler des bouches toujours prêtes.
Для сцены сочинять — неблагодарный труд:
Там сотни знатоков своей добычи ждут.
Им трудно угодить: придирчивы, суровы,
Ошикать автора всегда они готовы.
Chacun le peut traiter de fat et d'ignorant;
C'est un droit qu'à la porte on achète en entrant.
Il faut qu'en cent façons, pour plaire, il se replie;
Que tantôt il s'élève et tantôt s'humilie ;
Qu'en nobles sentiments il soit partout fécond ;
Qu'il soit aisé, solide, agréable, profond;
Que de traits surprenants sans cesse il nous réveille,
Qu'il coure dans ses vers de merveille en merveille;
Et que tout ce qu'il dit, facile à retenir,
De son ouvrage en nous laisse un long souvenir.
Кто заплатил за вход, тот право приобрел
Твердить, что автор — шут, невежда и осел.
Чтобы понравиться ценителям надменным,
Поэт обязан быть и гордым и смиренным,
Высоких помыслов показывать полет,
Изображать любовь, надежду, скорби гнет,
Писать отточенно, изящно, вдохновенно,
Порою глубоко, порою дерзновенно,
И шлифовать стихи, чтобы в умах свой след
Они оставили на много дней и лет.
Ainsi la Tragédie agit, marche et s'explique.
D'un air plus grand encor la Poésie épique,
Dans le vaste récit d'une longue action,
Se soutient par la fable et vit de fiction.
Вот в чем Трагедии высокая идея.
Еще возвышенней, прекрасней Эпопея.
Она торжественно и медленно течет,
На мифе зиждется и вымыслом живет.
Là, pour nous enchanter, tout est mis en usage;
Tout prend un corps, une âme, un esprit, un visage.
Чтоб нас очаровать, нет выдумке предела.
Все обретает в ней рассудок, душу, тело:
Chaque vertu devient une divinité :
Minerve est la prudence, et Vénus la beauté;
Ce n'est plus la vapeur, qui produit le tonnerre,
C'est Jupiter armé pour effrayer la terre;
В Венере красота навек воплощена;
В Минерве — ясный ум и мыслей глубина;
Предвестник ливня, гром раскатисто-гремучий
Рожден Юпитером, а не грозовой тучей;
Un orage terrible aux yeux des matelots,
C'est Neptune en courroux qui gourmande les flots;
Écho n'est plus un son qui dans l'air retentisse,
C'est une nymphe en pleurs qui se plaint de Narcisse.
Вздымает к небесам и пенит гребни волн
Не ветер, а Нептун, угрюмой злобы полн;
Не эхо — звук пустой — звенит, призывам вторя, —
То по Нарциссу плач подъемлет нимфа в горе.
Ainsi, dans cet amas de nobles fictions,
Le poète s'égaye en mille inventions,
Orne, élève, embellit, agrandit toutes choses,
Et trouve sous sa main des fleurs toujours écloses.
Прекрасных вымыслов плетя искусно нить,
Эпический поэт их может оживить
И, стройность им придав, украсить своевольно:
Невянущих цветов вокруг него довольно.
Qu'Énée et ses vaisseaux, par le vent écartés,
Soient aux bords africains d'un orage emportés,
Ce n'est qu'une aventure ordinaire et commune,
Qu'un coup peu surprenant des traits de la fortune.
Узнай мы, что Эней застигнут бурей был
И ветер к Африке его суда прибил,
Ответили бы мы: "Чудесного здесь мало,
Судьба со смертными еще не так играла!"
Mais que Junon, constante en son aversion,
Poursuive sur les flots les restes d'Ilion;
Qu'Éole, en sa faveur, les chassant d'Italie,
Ouvre aux vents mutinés les prisons d'Éolie;
Que Neptune en courroux, s'élevant sur la mer,
D'un mot calme les flots, mette la paix dans l'air,
Délivre les vaisseaux, des Syrtes les arrache,
C'est là ce qui surprend, frappe, saisit, attache.
Но вот мы узнаем, что Трои сыновей
Юнона не щадит и средь морских зыбей;
Что из Италии, покорствуя богине,
Эол их гонит вдаль по яростной пучине;
Что поднимается Нептун из бездны вод,
И снова тишина на море настает, —
И мы волнуемся, печалимся, жалеем,
И грустно под конец расстаться нам с Энеем.
Sans tous ces ornements le vers tombe en langueur,
La poésie est morte ou rampe sans vigueur,
Le poète n'est plus qu'un orateur timide,
Qu'un froid historien d'une fable insipide.
Без этих вымыслов поэзия мертва,
Бессильно никнет стих, едва ползут слова,
Поэт становится оратором холодным,
Сухим историком, докучным и бесплодным.
C'est donc bien vainement que nos auteurs déçus,
Bannissant de leurs vers ces ornements reçus,
Pensent faire agir Dieu, ses saints et ses prophètes,
Comme ces dieux éclos du cerveau des poètes;
Mettent à chaque pas le lecteur en enfer,
N'offrent rien qu'Astaroth, Belzébuth, Lucifer...
Неправы те из нас, кто гонит из стихов
Мифологических героев и богов,
Считая правильным, разумным и приличным,
Чтоб уподобился господь богам античным.
Они читателей все время тащат в ад,
Где Люцифер царит и демоны кишат...
De la foi d'un chrétien les mystères terribles
D'ornements égayés ne sont point susceptibles.
Им, видно, невдомек, что таинства Христовы
Чуждаются прикрас и вымысла пустого,
L'Évangile à l'esprit n'offre de tous côtés
Que pénitence à faire et tourments mérités;
Et de vos fictions le mélange coupable
Même à ses vérités donne l'air de la fable.
И что писание, в сердца вселяя страх,
Повелевает нам лишь каяться в грехах!
И та, благодаря их ревностным стараньям,
Само евангелье становится преданьем!
Et quel objet, enfin, à présenter aux yeux
Que le diable toujours hurlant contre les Cieux,
Qui de votre héros veut rabaisser la gloire,
Et souvent avec Dieu balance la victoire!
Зачем изображать прилежно сатану,
Что с провидением всегда ведет войну
И, бросив тень свою на путь героя славный,
С творцом вступает в спор, как будто с равным равный?
LE TASSE, dira-t-on, l'a fait avec succès.
Je ne veux point ici lui faire son procès :
Mais, quoi que notre siècle à sa gloire publie,
Il n'eût point de son livre illustré l'Italie,
Si son sage héros, toujours en oraison,
N'eût fait que mettre enfin Satan à la raison ;
Et si Renaud, Argant, Tancrède et sa maîtresse
N'eussent de son sujet égayé la tristesse.
Я знаю, что в пример мне Тассо приведут.
Критиковать его я не намерен тут,
Но даже если впрямь достоин Тассо лести,
Своей Италии он не принес бы чести,
Когда б его герой с греховного пути
Все время сатану старался увести,
Когда бы иногда не разгоняли скуки
Ринальдо и Танкред, их радости и муки.
Ce n'est que pas j'approuve, en un sujet chrétien,
Un auteur follement idolâtre et païen.
Конечно, тот поэт, что христиан поет,
Не должен сохранять язычества налет,
Mais, dans une profane et riante peinture,
De n'oser de la fable employer la figure;
De chasser les Tritons de l'empire des eaux;
D'ôter à Pan sa flûte, aux Parques leurs ciseaux;
D'empêcher que Caron, dans la fatale barque,
Ainsi que le berger ne passe le monarque :
C'est d'un scrupule vain s'alarmer sottement,
Et vouloir aux lecteurs plaire sans agrément.
Но требовать, чтоб мы, как вредную причуду,
Всю мифологию изгнали отовсюду;
Чтоб нищих и владык Харон в своем челне
Не смел перевозить по Стиксовой волне;
Чтобы лишился Пан пленительной свирели,
А парки — веретен, и ножниц, и кудели, —
Нет, это ханжество, пустой и вздорный бред,
Который нанесет поэзии лишь вред!
Bientôt ils défendront de peindre la Prudence,
De donner à Thémis ni bandeau ni balance,
De figurer aux yeux la Guerre au front d'airain,
Ou le Temps qui s'enfuit une horloge à la main;
Et partout, des discours, comme une idolâtrie,
Dans leur faux zèle iront chasser l'allégorie.
Им кажется грехом в картине иль поэме
Изображать войну в блестящем медном шлеме,
Фемиду строгую, несущую весы,
И Время, что бежит, держа в руке часы!
Они — лишь дайте власть — объявят всем поэтам,
Что аллегория отныне под запретом!
Laissons-les s'applaudir de leur pieuse erreur;
Mais pour nous bannissons une vaine terreur,
Et, fabuleux chrétiens, n'allons point, dans nos songes,
Du Dieu de vérité faire un dieu de mensonges.
Ну что же! Этот вздор святошам отдадим,
А сами, не страшась, пойдем путем своим:
Пусть любит вымыслы и мифы наша лира, —
Из бога истины мы не творим кумира.
La fable offre à l'esprit mille agréments divers;
Là tous les noms heureux semblent nés pour les vers,
Ulysse, Agamemnon, Oreste, Idoménée,
Hélène, Ménélas, Pâris, Hector, Énée...
Преданья древности исполнены красот.
Сама поэзия там в именах живет
Энея, Гектора, Елены и Париса,
Ахилла, Нестора, Ореста и Улисса.
Ô le plaisant projet d'un poète ignorant,
Qui de tant de héros va choisir Childebrand!
D'un seul nom quelquefois le son dur ou bizarre
Rend un poème entier ou burlesque ou barbare.
Нет, не допустит тот, в ком жив еще талант,
Чтобы в поэме стал героем — Хильдебрант!
Такого имени скрежещущие звуки
Не могут не нагнать недоуменной скуки.
Voulez-vous longtemps plaire et jamais ne lasser?
Faites choix d'un héros propre à m'intéresser,
En valeur éclatant, en vertus magnifique
Qu'en lui, jusqu'aux défauts, tout se montre héroïque;
Чтоб вас венчали мы восторженной хвалой,
Нас должен волновать и трогать ваш герой.
От недостойных чувств пусть будет он свободен
И даже в слабостях могуч и благороден!
Que ses faits surprenants soient dignes d'être ouïs
Qu'il soit tel que César, Alexandre ou Louis,
Non tel que Polynice et son perfide frère :
On s'ennuie aux exploits d'un conquérant vulgaire.
Великие дела он должен совершать
Подобно Цезарю, Людовику под стать,
Но не как Полиник и брат его, предатель:
Не любит низости взыскательный читатель.
N'offrez point un sujet d'incidents trop chargé.
Le seul courroux d'Achille, avec art ménagé,
Remplit abondamment une Iliade entière :
Souvent trop d'abondance appauvrit la matière.
Нельзя событьями перегружать сюжет:
Когда Ахилла гнев Гомером был воспет,
Заполнил этот гнев великую поэму.
Порой излишество лишь обедняет тему.
Soyez vif et pressé dans vos narrations;
Soyez riche et pompeux dans vos descriptions.
Пусть будет слог у вас в повествованье сжат,
А в описаниях и пышен и богат:
C'est là qu'il faut des vers étaler l'élégance;
N'y présentez jamais de basse circonstance.
Великолепия достигнуть в них старайтесь,
До пошлых мелочей нигде не опускайтесь.
N'imitez pas ce fou qui, décrivant les mers,
Et peignant, au milieu de leurs flots entr'ouverts,
L'Hébreu sauvé du joug de ses injustes maîtres,
Met, pour le voir passer, les poissons aux fenêtres;
Peint-le petit enfant qui " va, saute, revient, "
Et joyeux, à sa mère offre un caillou qu'il tient ".
Примите мой совет: поэту не к лицу
В чем-либо подражать бездарному глупцу,
Что рассказал, как шли меж водных стен евреи,
А рыбы замерли, из окон вслед глазея.
Зачем описывать, как, вдруг завидев мать,
Ребенок к ней бежит, чтоб камешек отдать?
Sur de trop vains objets c'est arrêter la vue.
Donnez à votre ouvrage une juste étendue.
Такие мелочи в забвенье скоро канут.
Ваш труд не должен быть отрывист иль растянут.
Que le début soit simple et n'ait rien d'affecté.
N'allez pas dès l'abord, sur Pégase monté,
Crier à vos lecteurs, d'une voix de tonnerre
" Je chante le vainqueur des vainqueurs de la terre. "
Пусть начинается без хвастовства рассказ,
Пегаса оседлав, не оглушайте нас,
На лад торжественный заранее настроив:
"Я нынче буду петь героя из героев!"
Que produira l'auteur, après tous ces grands cris?
La montagne en travail enfante une souris.
Oh! que j'aime bien mieux cet auteur plein d'adresse
Qui, sans faire d'abord de si haute promesse,
Me dit d'un ton aisé, doux, simple, harmonieux :
" Je chante les combats, et cet homme pieux "
Что можно подарить, так много обещав?
Гора рождает мышь, поэт "Эпистол" прав.
Насколько же сильней тот римлянин прельщает,
Который ничего сперва не обещает
И просто говорит: "Воспеты битвы мной
И муж, что верен был богам страны родной.
Qui, des bords phrygiens conduit dans l'Ausonie, "
Le premier aborda les champs de Lavinie "
Sa Muse en arrivant ne met pas tout en feu,
Et, pour donner beaucoup, ne nous promet que peu;
Покинув Фригию, он по морям скитался,
Приплыл в Авзонию и там навек остался".
Он гармоничен, прост, он не гремит, как гром,
И малое сулит, чтоб много дать потом.
Bientôt vous la verrez, prodiguant les miracles,
Du destin des Latins prononcer les oracles,
De Styx et d'Achéron peindre les noirs torrents
Et déjà les Césars dans l'Élysée errants.
Терпение — и он вам чудеса покажет,
Грядущую судьбу латинянам предскажет,
Опишет Ахерон, Элизиум теней,
Где узрит цезарей трепещущий Эней.
De figures sans nombre égarez votre ouvrage;
Que tout y fasse aux yeux une riante image :
On peut être à la fois et pompeux et plaisant;
Et je hais un sublime ennuyeux et pesant.
Пусть гармоничное, изящное творенье
Богатством образов дарует наслажденье.
С величьем вы должны приятность сочетать:
Витиеватый слог невмоготу читать.
J'aime mieux Arioste et ses fables comiques
Que ces auteurs, toujours froids et mélancoliques,
Qui, dans leur sombre humeur, se croiraient faire affront
Si les Grâces jamais leur déridaient le front.
Милей мне Ариост, проказник сумасбродный,
Чем сумрачный рифмач, унылый и холодный,
Готовый осудить, как самый страшный грех,
Лукавое словцо или веселый смех.
On dirait que pour plaire, instruit par la nature,
Homère ait à Vénus dérobé sa ceinture.
Должно быть, потому так любим мы Гомера,
Что пояс красоты дала ему Венера.
Sort livre est d'agréments un fertile trésor
Tout ce qu'il a touché se convertit en or;
Tout reçoit dans ses mains une nouvelle grâce;
Partout il divertit et jamais il ne lasse.
В его творениях сокрыт бесценный клад:
Они для всех веков как бы родник услад.
Он, словно чародей, все в перлы превращает,
И вечно радует, и вечно восхищает.
Une heureuse chaleur anime ses discours;
Il ne s'égare point en de trop longs détours.
Sans garder dans ses vers un ordre méthodique,
Son sujet, de soi-même, et s'arrange et s'explique;
Tout, sans faire d'apprêts, s'y prépare aisément;
Chaque vers, chaque mot court à l'événement.
Одушевление в его стихах живет,
И мы не сыщем в них назойливых длиннот.
Хотя в сюжете нет докучного порядка,
Он развивается естественно и гладко,
Течет, как чистая, спокойная река.
Все попадает в цель — и слово, и строка.
Aimez donc ses écrits, mais d'un amour sincère;
C'est avoir profité que de savoir s'y plaire.
Любите искренне Гомера труд высокий,
И он вам преподаст бесценные уроки.
Un poème excellent, où tout marche et se suit,
N'est pas de ces travaux qu'un caprice produit :
Il veut du temps, des soins; et ce pénible ouvrage
Jamais d'un écolier ne fut l'apprentissage.
Поэму стройную, чей гармоничен ход,
Не прихоть легкая, не случай создает,
А прилежание и целой жизни опыт:
То голос мастера, не подмастерья шепот.
Mais souvent parmi nous un poète sans art,
Qu'un beau feu quelquefois échauffa par hasard,
Enflant d'un vain orgueil son esprit chimérique,
Fièrement prend en main la trompette héroïque.
Но иногда поэт, незрелый ученик,
В ком вдохновение зажглось на краткий миг,
Трубит ретиво в рог могучей эпопеи,
В заносчивых мечтах под небесами рея;
Sa muse déréglée, en ses vers vagabonds,
Ne s'élève jamais que par sauts et par bonds;
Et son feu, dépourvu de sens et de lecture,
S'éteint à chaque pas, faute de nourriture.
Пришпоренный Пегас, услышав странный шум,
То еле тащится, то скачет наобум.
Без должной помощи труда и размышленья
Не долго проживет поэта вдохновенье.
Mais en vain le public, prompt à le mépriser,
De son mérite faux le veut désabuser;
Lui-même, applaudissant à son maigre génie,
Se donne par ses mains l'encens qu'on lui dénie;
VIRGILE, au prix de lui , n'a point d'invention;
HOMÈRE n'entend point la noble fiction...
Читатели бранят его наперебой,
Но стихотворец наш любуется собой,
И, в ослеплении спесивом и упрямом,
Он сам себе кадит восторга фимиамом.
Он говорит: "Гомер нам оскорбляет слух.
Вергилий устарел; он холоден и сух".
zzzz
Si contre cet arrêt le siècle se rebelle,
À la postérité d'abord il en appelle,
Mais, attendant qu'ici le bon sens de retour
Ramène triomphants ses ouvrages au jour,
Leurs tas, au magasin, cachés à la lumière,
Combattent tristement les vers et la poussière.
Чуть кто-нибудь в ответ подъемлет голос громкий,
Он тотчас же кричит: "Рассудят нас потомки!",
Хотя при этом ждет, что — дайте только срок —
Все современники сплетут ему венок.
А труд его меж тем, покрытый пыли слоем,
У продавца лежит, никем не беспокоим.
Laissons-les donc entre eux s'escrimer en repos,
Et, sans nous égarer, suivons notre propos.
Ну что ж, пускай себе в забвении лежит:
Нам к теме прерванной вернуться надлежит.
Des succès fortunés du spectacle tragique,
Dans Athènes naquit la Comédie antique.
Là le Grec, né moqueur, par mille jeux plaisants,
Distilla le venin de ses traits médisants.
Была Комедия с ее веселым смехом
В Афинах рождена Трагедии успехом.
В ней грек язвительный, шутник и зубоскал,
Врагов насмешками, как стрелами, сражал.
Aux accès insolents d'une bouffonne joie
La sagesse, l'esprit, l'honneur furent en proie.
Умело наносить бесстыдное злоречье
И чести и уму тяжелые увечья.
On vit par le public un poète avoué
S'enrichir aux dépens du mérite joué;
Et Socrate par lui, dans un choeur de nuées,
D'un vil amas de peuple attirer les huées.
Прославленный поэт снискал себе почет,
Черня достоинства потоком злых острот;
Он в "Облаках" своих изобразил Сократа,
И гикала толпа, слепа и бесновата.
Enfin, de la licence on arrêta le cours :
Le magistrat des lois emprunta le secours,
Et, rendant par édit les poètes plus sages,
Défendit de marquer les noms et les visages.
Но издевательствам положен был предел:
Был выпущен указ, который повелел
Не называть имен и прекратить наветы.
Отныне клеветать уж не могли поэты.
Le théâtre perdit son antique fureur;
la comédie apprit à rire sans aigreur,
Sans fiel et sans venin sut instruire et reprendre,
Et plut innocemment dans les vers de MÉNANDRE.
В Афинах зазвучал Менандра легкий смех.
Он стал для зрителей источником утех,
И, умудренная, постигла вся Эллада,
Что нужно поучать без желчи и без яда.
Chacun, peint avec art dans ce nouveau miroir,
S'y vit avec plaisir, ou crut ne s'y point voir :
L'avare, des premiers, rit du tableau fidèle
D'un avare souvent tracé sur son modèle;
Et, mille fois, un fat finement exprimé
Méconnut le portrait sur lui-même formé.
Менандр искусно мог нарисовать портрет,
Не дав ему при том особенных примет.
Смеясь над фатовством и над его уродством,
Не оскорблялся фат живым с собою сходством;
Скупец, что послужил Менандру образцом,
До колик хохотал в театре над скупцом.
Que la nature donc soit votre étude unique,
Auteurs qui prétendez aux honneurs du comique.
Коль вы прославиться в Комедии хотите,
Себе в наставницы природу изберите.
Quiconque voit bien l'homme et, d'un esprit profond,
De tant de coeurs cachés a pénétré le fond;
Qui sait bien ce que c'est qu'un prodigue, un avare,
Un honnête homme, un fat, un jaloux, un bizarre,
Sur une scène heureuse il peut les étaler,
Et les faire à nos yeux vivre, agir et parler.
Поэт, что глубоко познал людей сердца
И в тайны их проник до самого конца,
Что понял чудака, и мота, и ленивца,
И фата глупого, и старого ревнивца,
Сумеет их для нас на сцене сотворить,
Заставив действовать, лукавить, говорить.
Présentez-en partout les images naïves;
Que chacun y soit peint des couleurs les plus vives.
La nature, féconde en bizarres portraits,
Dans chaque âme est marquée à de différents traits;
Un geste la découvre, un rien la fait paraître.
Mais tout esprit n'a pas des yeux pour la connaître.
Пусть эти образы воскреснут перед нами,
Пленяя простотой и яркими тонами.
Природа, от своих бесчисленных щедрот,
Особые черты всем людям раздает,
Но подмечает их по взгляду, по движеньям
Лишь тот, кто наделен поэта острым зреньем.
Le temps, qui change tout, change aussi nos humeurs;
Chaque âge a ses plaisirs, son esprit et ses moeurs.
Нас времени рука меняет день за днем,
И старец не похож на юношу ни в чем.
Un jeune homme, toujours bouillant dans ses caprices,
Est prompt à recevoir l'impression des vices;
Est vain dans ses discours, volage en ses désirs,
Rétif à la censure et fou dans les plaisirs.
Юнец неукротим: он безрассуден, страстен,
Порочным прихотям и склонностям подвластен,
К нравоученьям глух и жаден до утех;
Его манят мечты и привлекает грех.
L'âge viril, plus mûr, inspire un air plus sage,
Se pousse auprès des grands, s'intrigue, se ménage,
Contre les coups du sort songe à se maintenir,
Et loin dans le présent regarde l'avenir.
Почтенный, зрелый муж совсем иным тревожим:
Он ловок и хитер, умеет льстить вельможам,
Всегда старается заглядывать вперед,
Чтоб оградить себя в грядущем от забот.
La vieillesse chagrine incessamment amasse;
Garde, non pas pour soi, les trésors qu'elle entasse;
Marche en tous ses desseins d'un pas lent et glacé;
Toujours plaint le présent et vante le passé;
Inhabile aux plaisirs, dont la jeunesse abuse,
Blâme en eux les douceurs que l'âge lui refuse.
Расслабленный старик от скупости сгорает.
Не в силах расточать, он жадно собирает,
В делах и замыслах расчетливость хранит,
Возносит прошлый век, а нынешний бранит,
И, так как с ним давно утехи незнакомы,
На них усердно шлет и молнии и громы.
Ne faites point parler vos acteurs au hasard,
Un vieillard en jeune homme, un jeune homme en vieillard.
Героя каждого обдумайте язык,
Чтобы отличен был от юноши старик.
Étudiez la cour et connaissez la ville :
L'une et l'autre est toujours en modèles fertile.
Узнайте горожан, придворных изучите;
Меж них старательно характеры ищите.
C'est par là que MOLIÈRE, illustrant ses écrits,
Peut-être de son art eût remporté le prix,
Si, moins ami du peuple, en ses doctes peintures,
Il n'eût point fait souvent grimacer ses figures,
Quitté, pour le bouffon, l'agréable et le fin,
Et sans honte à Térence allié Tabarin.
Присматривался к ним внимательно Мольер;
Искусства высшего он дал бы нам пример,
Когда бы, в стремлении к народу подольстится,
Порой гримасами не искажал он лица,
Постыдным шутовством веселья не губил.
С Теренцием — увы! — он Табарена слил!
Dans ce sac ridicule où Scapin s'enveloppe,
Je ne reconnais plus l'auteur du Misanthrope.
Le comique, ennemi des soupirs et des pleurs,
N'admet point en ses vers de tragiques douleurs;
Mais son emploi n'est pas d'aller, dans une place,
De mots sales et bas charmer la populace.
Не узнаю в мешке, где скрыт Скапен лукавый,
Того, чей "Мизантроп" увенчан громкой славой.
Уныния и слез смешное вечный враг.
С ним тон трагический несовместим никак,
Но унизительно Комедии серьезной
Толпу увеселять остротою скабрезной.
Il faut que ses acteurs badinent noblement;
Que son noeud bien formé se dénoue aisément;
Que l'action, marchant où la raison la guide,
Ne se perde jamais dans une scène vide;
Que son style humble et doux se relève à propos;
Que ses discours, partout fertiles en bons mots,
Soient pleins de passions finement maniées,
Et les scènes toujours l'une à l'autre liées.
В Комедии нельзя разнузданно шутить,
Нельзя запутывать живой интриги нить,
Нельзя от замысла неловко отвлекаться
И мыслью в пустоте все время растекаться.
Порой пусть будет прост, порой — высок язык,
Пусть шутками стихи сверкают каждый миг,
Пусть будут связаны между собой все части,
И пусть сплетаются в клубок искусный страсти!
Aux dépens du bon sens gardez de plaisanter
Jamais de la nature il ne faut s'écarter.
Природе вы должны быть верными во всем,
Не оскорбляя нас нелепым шутовством.
Contemplez de quel air un père, dans Térence,
Vient d'un fils amoureux gourmander l'imprudence;
De quel air cet amant écoute ses leçons
Et court chez sa maîtresse oublier ces chansons.
Пример Теренция тут очень помогает;
Вы сцену помните: сынка отец ругает
За безрассудную — на взгляд отца — любовь,
А сын, все выслушав, бежит к любимой вновь.
Ce n'est pas un portrait, une image semblable,
C'est un amant, un fils, un père véritable.
Пред нами не портрет, не образ приближенный,
А подлинный отец и подлинный влюбленный.
J'aime sur le théâtre un agréable auteur
Qui, sans se diffamer aux yeux du spectateur,
Plaît par la raison seule, et jamais ne la choque.
Mais, pour un faux plaisant, à grossière équivoque,
Qui pour me divertir n'a que la saleté,
Qu'il s'en aille, s'il veut, sur deux tréteaux monté,
Amusant le Pont-Neuf de ses sornettes fades,
Aux laquais assemblés jouer ses mascarades.
Комический поэт, что разумом ведом,
Хранит изящный вкус и здравый смысл в смешном.
Он уважения и похвалы достоин.
Но плоский острослов, который непристоен
И шутки пошлые твердить не устает,
К зевакам на Пон-Неф пускай себе идет:
Он будет награжден достойно за старанья,
У слуг подвыпивших сорвав рукоплесканья.

Chant IV/ПЕСНЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Dans Florence, jadis, vivait un médecin,
Savant hâbleur, dit-on, et célèbre assassin.
Жил во Флоренции когда-то некий врач —
Прославленный хвастун и всех больных палач.
Lui seul y fit longtemps la publique misère :
Là, le fils orphelin lui redemande un père;
Ici, le frère pleure un frère empoisonné.
L'un meurt vide de sang, l'autre plein de séné;
Le rhume à son aspect se change en pleurésie,
Et, par lui, la migraine est bientôt frénésie.
С чумою у врача большое было сходство:
Тут он обрек детей на раннее сиротство,
А там из-за него оплакал брата брат.
Не перечесть — увы! — безвременных утрат.
В плеврит он превращал простуды легкий случай,
Мигрень — в безумие и приступы падучей.
Il quitte enfin la ville, en tous lieux détesté.
De tous ses amis morts un seul ami resté
Le mène en sa maison de superbe structure
C'était un riche abbé, fou de l'architecture.
Но он из города убрался наконец,
И пригласил его как гостя в свой дворец
Давнишний пациент, случайно пощаженный, —
Аббат, поклонник муз и в зодчество влюбленный.
Le médecin, d'abord, semble né dans cet art,
Déjà de bâtiments parle comme Mansart :
D'un salon qu'on élève il condamne la face;
Au vestibule obscur il marque une autre place,
Approuve l'escalier tourné d'autre façon...
Son ami le conçoit, et mande son maçon.
Вдруг лекарь проявил и знания и жар,
Входил он в тонкости, ну прямо как Мансар:
Нет, недоволен он задуманным фасадом;
К тому же, павильон построил бы он рядом,
А эту лестницу чуть сдвинул бы назад.
И каменщика тут зовет к себе аббат.
Le maçon vient, écoute, approuve et se corrige.
Enfin, pour abréger un si plaisant prodige,
Notre assassin renonce à son art inhumain;
Et désormais, la règle et l'équerre à la main,
Laissant de Galien, la science suspecte,
De méchant médecin devient bon architecte.
Тот, выслушав, готов последовать совету.
А так как мне пора закончить сказку эту.
Я расскажу о том, что сделал медик наш:
Он в лавке приобрел линейку, карандаш,
Галена тяжкий труд навек оставил прочим
И, недостойный врач, стал превосходным зодчим.
Son exemple est pour nous un précepte excellent.
Soyez plutôt maçon, si c'est votre talent,
Ouvrier estimé dans un art nécessaire,
Qu'écrivain du commun et poète vulgaire.
Отсюда будет вам легко мораль извлечь:
Коль в этом ваш талант, вам лучше булки печь;
Куда почтеннее подобная работа,
Чем бесполезный труд плохого стихоплета!
Cette personne, cette chose est du commun, Elle n'est pas de grand mérite, de grand prix. C'est un homme du commun. Il est hors du commun. Il passe le commun. Il est au-dessus du commun. Sa charge le tire du commun. Une personne du commun signifie aussi quelquefois Une personne du peuple.
Il est dans tout autre art des degrés différents,
On peut avec honneur remplir les seconds rangs;
Mais, dans l'art dangereux de rimer et d'écrire,
Il n'est point de degrés du médiocre au pire;
Qui dit froid écrivain dit détestable auteur...
Boyer est à Pinchêne, égal pour le lecteur;
On ne lit guère plus Rampale et Mesnardière,
Que Magnon, du Souhait, Corbin et La Morlière.
Тем, кто умеет печь, иль строить дом, иль шить,
Не обязательно на первом месте быть,
И лишь в поэзии — мы к этому и клоним —
Посредственность всегда бездарности синоним.
Холодный рифмоплет — всегда дурной поэт.
Пеншен иль Буайе — меж них различий нет.
Не станем мы читать Рампаля, Менардьера,
Маньора, дю Суэ, Корбена, Ламорльера.
Un fou du moins fait rire et peut nous égayer;
Mais un froid écrivain ne sait rien qu'ennuyer.
J'aime mieux Bergerac, et sa burlesque audace
Que ces vers où Motin se morfond et nous glace.
Шут болтовней своей хоть рассмешит подчас,
Холодный же рифмач замучит скукой нас.
Смех Бержерака мне приятней и милее
Мотена ледяной, снотворной ахинеи.
Ne vous enivrez point des éloges flatteurs,
Qu'un amas quelquefois de vains admirateurs
Vous donne en ces réduits, prompts à crier merveille.
Tel écrit récité se soutint à l'oreille,
Qui, dans l'impression au grand jour se montrant,
Ne soutient pas des yeux le regard pénétrant.
Вы верить не должны тем льстивым похвалам,
Что рой поклонников возносит шумно вам,
Крича: "Какой восторг! Он гений прирожденный!"
Порой случается, что стих произнесенный
Нам нравится на слух; но лишь его прочтем,
Как сотни промахов мы сразу видим в нем.
On sait de cent auteurs l'aventure tragique :
Et Gombaud tant loué garde encor la boutique.
Écoutez tout le monde, assidu consultant.
Un fat, quelquefois, ouvre un avis important.
Я приведу пример: Гомбо у нас хвалили,
А нынче в лавке он лежит под слоем пыли.
Чужие мнения старайтесь собирать:
Ведь может даже фат совет разумный дать.
Quelques vers toutefois qu'Apollon vous inspire,
En tous lieux aussitôt ne courez pas les lire.
Но если невзначай к вам снидет вдохновенье,
Не торопитесь всем читать свое творенье.
Gardez-vous d'imiter ce rimeur furieux
Qui, de ses vains écrits lecteur harmonieux кто читат свои стихи нараспев,
Aborde en récitant quiconque le salue
Et poursuit de ses vers les passants dans la rue.
Не нужно подражать нелепому глупцу,
Своих плохих стихов ретивому чтецу,
Который с рвением, на бешенство похожим,
Их декламирует испуганным прохожим;
Il n'est temple si saint, des anges respecté,
Qui soit contre sa Muse un lieu de sûreté.
Чтоб от него спастись, они вбегают в храм,
Но муза дерзкая их не щадит и там.
Je vous l'ai déjà dit, aimez qu'on vous censure,
Et, souple à la raison, corrigez sans murmure.
Я повторяю вновь: прислушивайтесь чутко
К достойным доводам и знанья и рассудка,
Mais ne vous rendez pas dès qu'un sot vous reprend.
Souvent, dans son orgueil, un subtil ignorant
Par d'injustes dégoûts combat toute une pièce,
Blâme des plus beaux vers la noble hardiesse.
А суд невежества пускай вас не страшит.
Бывает, что глупец, приняв ученый вид,
Разносит невпопад прекрасные творенья
За смелость образа и яркость выраженья.
On a beau réfuter ses vains raisonnements,
Son esprit se complaît dans ses faux jugements;
Et sa faible raison, de clarté dépourvue,
Pense que rien n'échappe à sa débile vue.
Напрасно стали бы вы отвечать ему:
Все доводы презрев, не внемля ничему,
Он, в самомнении незрячем и кичливом,
Себя ценителем считает прозорливым.
avoir beau (+ infin) — напрасно стараться
Ses conseils sont à craindre; et, si vous les croyez,
Pensant fuir un écueil, souvent vous vous noyez.
Его советами вам лучше пренебречь,
Иначе ваш корабль даст неизбежно течь.
Faites choix d'un censeur solide et salutaire,
Que la raison conduise et le savoir éclaire,
Et dont le crayon sûr d'abord aille chercher
L'endroit que l'on sent faible, et qu'on se veut cacher.
Ваш критик должен быть разумным, благородным,
Глубоко сведущим, от зависти свободным:
Те промахи тогда он сможет уловить,
Что даже от себя вы попытались скрыть.
Lui seul éclaircira vos doutes ridicules,
De votre esprit tremblant lèvera les scrupules.
Он сразу разрешит смешные заблужденья,
Вернет уверенность, рассеет все сомненья
C'est lui qui vous dira par quel transport heureux
Quelquefois, dans sa course, un esprit vigoureux,
Trop resserré par l'art, sort des règles prescrites,
Et de l'art même apprend à franchir leurs limites.
И разъяснит потом, что творческий порыв,
Душою овладев и разум окрылив,
Оковы правил сняв решительно и смело,
Умеет расширять поэзии пределы.
Mais ce parfait censeur se trouve rarement
Tel excelle à rimer qui juge sottement;
Tel s'est fait par ses vers distinguer dans la ville,
Qui jamais de Lucain n'a distingué Virgile.
Но критиков таких у нас почти что нет;
Порою пишет вздор известнейший поэт:
Стихами отличась, он критикует рьяно,
Хоть от Вергилия не отличит Лукана.
Se faire, vpron Se constituer en un certain état. Se faire avocat. Elle s'est faite religieuse
Auteurs, prêtez l'oreille à mes instructions.
Voulez-vous faire aimer vos riches fictions?
Qu'en savantes leçons votre Muse fertile
Partout joigne au plaisant le solide et l'utile.
Хотите ли, чтоб вас вполне одобрил свет?
Я преподать могу вам дружеский совет:
Учите мудрости в стихе живом и внятном,
Умея сочетать полезное с приятным.
Un lecteur sage fuit un vain amusement
Et veut mettre profit à son divertissement.
Que votre âme et vos moeurs, peintes dans vos ouvrages,
N'offrent jamais de vous que de nobles images.
Пустячных выдумок читатели бегут
И пищи для ума от развлеченья ждут.
Пускай ваш труд хранит печать души прекрасной,
Порочным помыслам и грязи непричастной:
Je ne puis estimer ces dangereux auteurs
Qui de l'honneur, en vers, infâmes déserteurs,
Trahissant la vertu sur un papier coupable,
Aux yeux de leurs lecteurs rendent le vice aimable.
Сурового суда заслуживает тот,
Кто нравственность и честь постыдно предает,
Рисуя нам разврат заманчивым и милым.
Je ne suis pas pourtant de ces tristes esprits
Qui, bannissant l'amour de tous chastes écrits,
D'un si riche ornement veulent priver la scène,
Traitent d'empoisonneurs et Rodrigue et Chimène...
Но я не протяну руки ханжам постылым,
Чей неотвязный рой по глупости готов
Любовь совсем изгнать из прозы и стихов,
Чтобы отдать во власть несносной скуке сцену.
L'amour le moins honnête, exprimé chastement,
N'excite point en nous de honteux mouvement.
Didon a beau gémir et m'étaler ses charmes,
Je condamne sa faute en partageant ses larmes.
Поносят за соблазн Родриго и Химену,
Но грязных помыслов не может вызвать в нас
О заблужденьях чувств возвышенный рассказ!
Я осуждаю грех пленительной Дидоны,
Хотя меня до слез ее волнуют стоны.
Un auteur vertueux, dans ses vers innocents,
Ne corrompt point le coeur en chatouillant les sens
Son feu n'allume point de criminelle flamme.
Aimez donc la vertu, nourrissez-en votre âme.
Кто пишет высоко и чисто о любви,
Не вызывает тот волнения в крови,
Преступных, пагубных желаний в нас не будит.
Так пусть всего милей вам добродетель будет!
En vain l'esprit est plein d'une noble vigueur,
Le vers se sent toujours des bassesses du coeur.
Fuyez surtout, fuyez ces basses jalousies,
Des vulgaires esprits malignes frénésies.
Un sublime écrivain n'en peut être infecté;
C'est un vice qui suit la médiocrité.
Ведь даже если ум и ясен и глубок,
Испорченность души всегда видна меж строк.
Бегите зависти, что сердце злобно гложет.
Талантливый поэт завидовать не может
И эту страсть к себе не пустит на порог.
Du mérite éclatant cette sombre rivale
Contre lui chez les grands incessamment cabale,
Et, sur les pieds en vain tâchant de se hausser,
Pour s'égaler à lui cherche à le rabaisser.
Посредственных умов постыднейший порок,
Противница всего, что в мире даровито,
Она в кругу вельмож злословит ядовито,
Старается, пыхтя, повыше ростом стать
И гения чернит, чтобы с собой сравнять.
Ne descendons jamais dans ces lâches intrigues;
N'allons point à l'honneur par de honteuses brigues.
Мы этой низостью пятнать себя не будем
И, к почестям стремясь, о чести не забудем.
Que les vers ne soient pas votre éternel emploi;
Cultivez vos amis, soyez homme de foi :
C'est peu d'être agréable et charmant dans un livre,
Il faut savoir encor et converser et vivre.
Вы не должны в стихи зарыться с головой:
Поэт не книжный червь, он — человек живой.
Умея нас пленять в стихах своим талантом,
Умейте в обществе не быть смешным педантом.
Travaillez pour la gloire, et qu'un sordide gain
Ne soit jamais l'objet d'un illustre écrivain.
Воспитанники муз! Пусть вас к себе влечет
Не золотой телец, а слава и почет.
Je sais qu'un noble esprit peut, sans honte et sans crime,
Tirer de son travail un tribut légitime;
Mais je ne puis souffrir ces auteurs renommés,
Qui, dégoûtés de gloire et d'argent affamés,
Mettent leur Apollon aux gages d'un libraire
Et font d'un art divin un métier mercenaire.
Когда вы пишете и долго и упорно,
Доходы получать потом вам не зазорно,
Но как противен мне и ненавистен тот,
Кто, к славе охладев, одной наживы ждет!
Камену он служить издателю заставил
И вдохновение корыстью обесславил.
Avant que la raison, s'expliquant par la voix,
Eût instruit les humains, eût enseigné les lois,
Tous les hommes suivaient la grossière nature,
Dispersés dans les bois couraient à la pâture :
La force tenait lieu de droit et d'équité;
Le meurtre s'exerçait avec impunité.
Когда, не зная слов, наш разум крепко спал,
Когда законов он еще не издавал,
Разъединенные, скитаясь по дубравам,
Людские племена считали силу правом,
И безнаказанно, не ведая тревог,
В то время человек убить другого мог.
Mais du discours enfin l'harmonieuse adresse
De ces sauvages moeurs adoucit la rudesse,
Rassembla les humains dans les forêts épars,
Enferma les cités de murs et de remparts,
De l'aspect du supplice effraya l'insolence,
Et sous l'appui des lois mit la faible innocence.
Но вот пришла пора, и слово зазвучало,
Законам положив прекрасное начало,
Затерянных в лесах людей соединив,
Построив города среди цветущих нив,
Искусно возведя мосты и укрепленья
И наказанием осилив преступленья.
Cet ordre fut, dit-on, le fruit des premiers vers.
De là sont nés ces bruits reçus dans l'univers,
Qu'aux accents dont Orphée emplit les monts de Thrace,
Les tigres amollis dépouillaient leur audace;
Qu'aux accords d'Amphion les pierres se mouvaient,
Et sur les monts thébains en ordre s'élevaient.
И этим, говорят, обязан мир стихам!
Должно быть, потому гласят преданья нам,
Что тигры Фракии смирялись и, робея,
Ложились возле ног поющего Орфея,
Что стены Фив росли под мелодичный звон,
Когда наигрывал на лире Амфион.
L'harmonie en naissant produisit ces miracles.
Depuis, le Ciel en vers fit parler les oracles;
Du sein d'un prêtre, ému d'une divine horreur,
Apollon par des vers exhala sa fureur.
Да, дивные дела стихам на долю пали!
В стихах оракулы грядущее вещали,
И жрец трепещущий толпе, склоненной в прах,
Суровый Феба суд передавал в стихах.
Bientôt, ressuscitant les héros des vieux âges,
Homère aux grands exploits anima les courages.
Hésiode à son tour, par d'utiles leçons,
Des champs trop paresseux vint hâter les moissons.
Героев древних лет Гомер навек прославил
И к дивным подвигам сердца людей направил,
А Гесиод учил возделывать поля,
Чтобы рождала хлеб ленивая земля.
En mille écrits fameux la sagesse tracée
Fut, à l'aide des vers, aux mortels annoncée;
Et partout, des esprits ses préceptes vainqueurs,
Introduits par l'oreille, entrèrent dans les coeurs.
Так голос мудрости звучал в словах поэтов,
И люди слушались ее благих советов,
Что сладкозвучием приковывали слух,
Потом лились в сердца и покоряли дух.
Pour tant d'heureux bienfaits, les Muses révérées
Furent d'un juste encens dans la Grèce honorées;
Et leur art, attirant le culte des mortels,
À sa gloire en cent lieux vit dresser des autels.
За неусыпную заботливость опеки
Боготворили муз по всей Элладе греки
И храмы стройные в их воздвигали честь,
Дабы на пользу всем могли искусства цвесть.
Mais enfin l'indigence amenant la bassesse,
Le Parnasse oublia sa première noblesse;
Un vil amour du gain, infestant les esprits,
De mensonges grossiers souilla tous les écrits,
Но век иной настал, печальный и голодный,
И утерял Парнас свой облик благородный.
Свирепая корысть — пороков грязных мать —
На души и стихи поставила печать,
Et partout, enfantant mille ouvrages frivoles,
Trafiqua du discours et vendit les paroles.
И речи лживые для выгоды слагала,
И беззастенчиво словами торговала.
Ne vous flétrissez point par un vice si bas.
Si l'or seul a pour vous d'invincibles appas,
Fuyez ces lieux charmants qu'arrose le Permesse
Ce n'est point sur ses bords qu'habite la richesse.
Вы презирать должны столь низменную страсть,
Но если золото взяло над вами власть,
Пермесскою волной прельщаться вам не стоит:
На берегах иных свой дом богатство строит.
Aux plus savants auteurs, comme aux plus grands guerriers,
Apollon ne promet qu'un nom et des lauriers.
Певцам и воинам дарует Аполлон
Лишь лавры да подчас бессмертие имен.
" Mais quoi! dans la disette une muse affamée
" Ne peut pas, dira-t-on, subsister de fumée!
Мне станут возражать, что даже музе нужен
И завтрак, и обед, и, между прочим, ужин,
" Un auteur qui, pressé d'un besoin importun,
" Le soir entend crier ses entrailles à jeun,
" Goûte peu d'Hélicon les douces promenades!
" Horace a bu son soûl quand il voit les Ménades;
" Et, libre du souci qui trouble Colletet,
" N'attend pas pour dîner le succès d'un sonnet! "
А если натощак поэт перо берет,
Подводит с голоду несчастному живот,
Не мил ему Парнас и дела нет до Граций.
Когда узрел Менад, был сыт и пьян Гораций;
В отличье от Кольте, желая съесть обед,
Он не был принужден скорей строчить сонет...
Il est vrai : mais enfin cette affreuse disgrâce неловкость
Rarement parmi nous afflige le Parnasse.
Согласен; но сказать при этом я обязан,
Что нищете такой к нам путь почти заказан.
Et que craindre en ce siècle, où toujours les beaux-arts
D'un astre favorable éprouvent les regards,
Où d'un prince éclairé la sage prévoyance
Fait partout au mérite ignorer l'indigence?
Чего страшитесь вы, когда у нас поэт
Светилом-королем обласкан и согрет,
Когда властителя вниманье и щедроты
Довольство вносят в дом и гонят прочь заботы?
Musez, dictez sa gloire à tous vos nourrissons;
Son nom vaut mieux pour eux que toutes vos leçons.
Que Corneille, pour lui rallumant son audace,
Soit encor le Corneille et du Cid et d'Horace;
Пускай питомцы муз ему хвалы поют!
Он вдохновляет их на плодотворный труд.
Пускай, зажженный им, Корнель душой воспрянет
И, силу обретя, Корнелем "Сида" станет!
Que Racine, enfantant des miracles nouveaux,
De ses héros sur lui forme tous les tableaux ;
Que de son nom, chanté par la bouche des belles,
Benserade, en tous lieux amuse les ruelles ;
Que Segrais, dans l'églogue, en charme les forêts;
Que pour lui l'épigramme aiguise tous ses traits.
Пускай его черты божественный Расин
Запечатлеет нам во множестве картин!
Пускай слетается рой эпиграмм блестящий!
Пускай эклогами Сегре пленяет чащи!
Пускай о нем одном те песни говорят,
Что так изысканно слагает Бенсерад!
Mais quel heureux auteur, dans une autre Énéide,
Aux bords du Rhin tremblant conduira cet Alcide?
Но кто напишет нам вторую "Энеиду"
И, поспешив на Рейн вслед новому Алкиду,
Quelle savante lyre, au bruit de ses exploits,
Fera marcher encor les rochers et les bois;
Chantera le Batave, éperdu dans l'orage,
Soi-même se noyant pour sortir du naufrage;
Dira les bataillons sous Mastrich enterrés,
Dans ces affreux assauts du soleil éclairés?
Так передаст в стихах деяний чудеса,
Чтоб с места сдвинулись и скалы и леса?
Кто нам изобразит, как, в страхе и смятенье,
Батавы стали звать на помощь наводненье?
Кто Маастрихтский бой искусно воспоет,
Где мертвые полки зрел ясный небосвод?
Mais, tandis que je parle, une gloire nouvelle
Vers ce vainqueur rapide aux Alpes vous appelle.
Déjà Dôle et Salins sous le joug ont ployé;
Besançon fume encor sur son roc foudroyé.
А между тем, пока я венценосца славил,
К горам Альпийским он свой быстрый шаг направил.
Покорствует Сален, и Доль во прах склонен,
Меж рушащихся скал дымится Безансон...
Où sont ces grands guerriers dont les fatales ligues
Devaient à ce trajet opposer tant de digues?
Est-ce encore en fuyant qu'ils pensent l'arrêter,
Fiers du honteux honneur d'avoir su l'éviter?
Где смелые мужи, которые хотели
Закрыть потоку путь к его далекой цели?
В испуге трепетном теперь бежит их рать,
Гордясь, что встречи с ним сумели избежать.
Que de remparts détruits! Que de villes forcées!
Que de moissons de gloire en courant amassées!
Auteurs, pour les chanter, redoublez vos transports
Le sujet ne veut pas de vulgaires efforts.
Как много взорванных и срытых укреплений!
Как много подвигов, достойных восхвалений!
Поэты, чтоб воспеть как подобает их,
С особым тщанием выковывайте стих!
Pour moi, qui, jusqu'ici nourri dans la satire,
N'ose encor manier la trompette et la lyre,
Vous me verrez pourtant, dans ce champ glorieux,
Vous animer du moins de la voix et des yeux;
Vous offrir ces leçons que ma Muse au Parnasse
Rapporta, jeune encor, du commerce d'Horace;
Seconder votre ardeur, échauffer vos esprits,
Et vous montrer de loin la couronne et le prix.
А я, кто до сих пор был предан лишь сатире,
Не смея подходить к трубе и звонкой лире,
Я тоже буду там, и голос мой и взгляд
На поле доблестном вас воодушевят;
Я вам перескажу Горация советы,
Полученные мной в мои младые лета,
И разожгу огонь у каждого в груди,
И лавры покажу, что ждут вас впереди.
Mais aussi pardonnez, si, plein de ce beau zèle,
De tous vos pas fameux observateur fidèle,
Quelquefois du bon or je sépare le faux,
Et des auteurs grossiers j'attaque les défauts,
Censeur un peu fâcheux, mais souvent nécessaire,
Plus enclin à blâmer que savant à bien faire.
Но не посетуйте, коль, рвением пылая
И помощь оказать от всей души желая,
Я строго отделю от золота песок
И буду в критике неумолимо строг:
Придира и брюзга, люблю бранить, не скрою,
Хотя в своих стихах и сам грешу порою!


Буало Н. Нужно уметь извлекать пользу из критики

Craignez-vous pour vos vers la censure publique?
Soyez-vous à vous-même un sévère critique.
Боитесь пубичного обсуждения?
Будьте сами себе строгим критиком
L'ignorance toujours est prête à s'admirer.
Faites-vous des amis prompts à vous censurer;
Qu'ils soient de vos écrits les confidents sincères,
Et de tous vos défauts les zélés adversaires.
Невежество всегда готово к восхищению.
Пусть вас лучше судят ваши благожелатели;
Пусть они будут вашими искренними конфидантами
и яростными противниками ваших недостатков.
sachez de l'ami discerner le flatteur :
Tel vous semble applaudir, qui vous raille et vous joue.
Aimez qu'on vous conseille, et non pas qu'on vous loue.
умейте друга отличить от льстителя:
те вам аплодируют, кто заглаза над вами издевается и вас осмеивает.
Предпочитайте им тех, кто дает вам советы, а не делает одолжений
Un sage ami, toujours rigoureux, inflexible,
Sur vos fautes jamais ne vous laisse paisible :
ваш умный друг, всегда непотопляемый ригорист
Никогда не примириться с вашими дефектами
ainsi qu'en sots auteurs,
Notre siècle est fertile en sots admirateurs ;
подобно тому, как глупыми писателями
наш век изобилует глупыми восхитителями
Mais souvent sur ses vers un auteur intraitable,
À les protéger tous se croit intéressé,
Et d'abord prend en main le droit de l'offensé.
часто педантичный автор,
кажется, заинтересованный защитить ваши стихи,
с самого начала считает своим правом их поносить
Écoutez tout le monde, assidu consultant.
Un fat, quelquefois, ouvre un avis important.
Чужие мнения старайтесь собирать:
Ведь может даже фат совет разумный дать.
Je vous l'ai déjà dit, aimez qu'on vous censure,
Et, souple à la raison, corrigez sans murmure.
Я повторяю вновь: прислушивайтесь чутко
Пусть ваш ум, всегда податливый к разуму, исправляет содеянное без роптаний
Mais ne vous rendez pas dès qu'un sot vous reprend.
Souvent, dans son orgueil, un subtil ignorant
Par d'injustes dégoûts combat toute une pièce,
Blâme des plus beaux vers la noble hardiesse.
А суд невежества пускай вас не страшит.
Бывает, что глупец, приняв ученый вид,
Разносит невпопад прекрасные творенья
За смелость образа и яркость выраженья.
On a beau réfuter ses vains raisonnements,
Son esprit se complaît dans ses faux jugements;
Et sa faible raison, de clarté dépourvue,
Pense que rien n'échappe à sa débile vue.
Напрасно стали бы вы отвечать ему:
Его дух сам себе нравиться в ложных суждениях;
Все доводы презрев, не внемля ничему,
Он, в самомнении незрячем и кичливом,
Себя ценителем считает прозорливым.
Ses conseils sont à craindre; et, si vous les croyez,
Pensant fuir un, souvent vous vous noyez.
Его советами вам лучше пренебречь,
Иначе ваш корабль даст неизбежно течь.
Faites choix d'un censeur solide et salutaire,
Que la raison conduise et le savoir éclaire,
Et dont le crayon sûr d'abord aille chercher
L'endroit que l'on sent faible, et qu'on se veut cacher.
Ваш критик должен быть разумным, благородным,
Глубоко сведущим, от зависти свободным:
И чей уверенный карандаш стремится
Найти место, которое он чует слабым, и которое хочет спрятаться [т. е. внешне вроде бы ничего, а по сути плохо]
Lui seul éclaircira vos doutes ridicules,
De votre esprit tremblant lèvera les scrupules.
Хороший критик сразу разрешит смешные заблужденья,
Вернет уверенность, рассеет все сомненья
Mais ce parfait censeur se trouve rarement
Tel excelle à rimer qui juge sottement;
Tel s'est fait par ses vers distinguer dans la ville,
Qui jamais de Lucain n'a distingué Virgile.
Но критиков таких у нас почти что нет;
Этот отличившись в стихах, судит глупо;
Этот прославишись у себя на деревне,
Не умеет Лукиана отличить от Вергилия
[полный невежда, хотя в провинции идет за местный талант].
Un sot trouve toujours un plus sot qui l'admire.
дурак всегда найдет еще большего дурака, который бы им восхищался

Буало Н. О построении сюжета

Отрывки из столь любимой А. Пушкиным поэмы о поэтическом мастерстве
J'évite d'être long, et je deviens obscur
избегаешь длиннот -- становишься неясным
Voulez-vous du public mériter les amours?
Sans cesse en écrivant variez vos discours.
Un style trop égal et toujours uniforme
En vain brille à nos yeux, il faut qu'il nous endorme.
хотите заслужить любовь публики?
пиша, варьируйте ваше повествование.
Стиль слишком ровный и унифицированный
Не бьет по мозгам, а усыпляет
Heureux qui, dans ses vers, sait d'une voix légère
Passer du grave au doux, du plaisant, au sévère!
молодец, кто в своих стихах, умеет легким пером
переходит с патетики на лирику, с развлекаловки на серьез
Il faut que chaque chose y soit mise en son lieu;
Que le début, la fin, répondent au milieu;
Que d'un art délicat les pièces assorties
N'y forment qu'un seul tout de diverses parties,
Важно, чтобы каждая вещь встала на свое место,
Чтобы начало и конец соответстволи середине.
Чтобы тонким искусством разнообразные куски
Формировались в единое целое
Que jamais du sujet le discours s'écartant
N'aille chercher trop loin quelque mot éclatant.
Пусть никогда рассуждения, не аффилированные с сюжетом
Не ищут вдалеке какого-нибудь фасонистого слова
Son style impétueux souvent marche au hasard
Chez elle un beau désordre est un effet de l'art.
его стремительный стиль кажется несется как бог на душа положит,
но в настоящем произв искусства прекрасный беспорядок -- эффект обдуманности
речь идет о Вергилии
Que dès les premiers vers, l'action préparée
Sans peine du sujet aplanisse l'entrée.
Пусть вводит в действие легко, без напряженья
Завязки плавное, искусное движенье.
Je me ris d'un acteur qui, lent à s'exprimer,
De ce qu'il veut, d'abord, ne sait pas m'informer,
Et qui, débrouillant mal une pénible intrigue,
D'un divertissement me fait une fatigue.
Как скучен тот актер, что тянет свой рассказ
И не умеет с самого начала информировать нас, чего он хочет!
И плохо раскручивая мучительную интригу
Утомляет разными сюжетными загогулинами!
J'aimerais mieux encor qu'il déclinât son nom,
Et dît : " Je suis Oreste, ou bien Agamemnon ",
Que d'aller, par un tas de confuses merveilles,
Sans rien dire à l'esprit, étourdir les oreilles.
Актер пусть не морочит нас, как его зовут, а сразу представляется:
— Меня зовут Орест иль, например, Атрей, —
Чем нескончаемым бессмысленным рассказом
Нам уши утомлять и возмущать наш разум
Le sujet n'est jamais assez tôt expliqué.
Que le lieu de la Scène y soit fixe et marqué.
Сюжет никогда не развернется достаточно,
Если стразу не зафиксировать место действия.
Que le trouble toujours croissant de scène en scène
À son comble arrivé se débrouille sans peine.
Пусть напряжение доходит до предела
И разрешается потом легко и смело.
L'esprit ne se sent point plus vivement frappé
Que lorsqu'en un sujet d'intrigue enveloppé,
D'un secret tout à coup la vérité connue
Change tout, donne à tout une face imprévue.
Довольны зрители, когда нежданный свет
Развязка быстрая бросает на сюжет,
Ошибки странные и тайны разъясняя
И непредвиденно события меняя (всему дает неожиданное лицо).
L'étroite bienséance y veut être gardée.
D'un nouveau personnage inventez-vous l'idée?
В пьесе требуется соблюдение закона приемлимости.
Вводя новое лицо, присочинили ли вы ему идею?
Qu'en tout avec soi-même il se montre d'accord,
Et qu'il soit jusqu'au bout tel qu'on l'a vu d'abord.
Пусть будет тщательно продуман ваш герой,
Пусть остается он всегда самим собой!
Que, devant Troie en flamme, Hécube désolée
Ne vienne pas pousser une plainte ampoulée,
Ni sans raison décrire en quel affreux pays
"Par sept bouches l'Euxin reçoit le Tanaïs ".
Среди горящих стен и кровель Илиона
Мы от Гекубы ждем не пышных слов, а стона.
Зачем ей говорить о том, в какой стране
Суровый Танаис к эвксинской льнет волне?
[то есть слова должны быть не только сами по себе красивыми, но и подходить к ситуации]
Soyez vif et pressé dans vos narrations;
Soyez riche et pompeux dans vos descriptions.
Пусть будет слог у вас в повествованье сжат,
А в описаниях и пышен и богат:
C'est là qu'il faut des vers étaler l'élégance;
N'y présentez jamais de basse circonstance.
Великолепия достигнуть в них старайтесь,
До пошлых мелочей нигде не опускайтесь.
Sur de trop vains objets c'est arrêter la vue.
Donnez à votre ouvrage une juste étendue.
Это было бы останавливать взгляд на куче мелких объектов.
Поэтому давайте вашей произведению должную протяженность.
[иногда краткость сестра таланта, а иногда нет]
Que le début soit simple et n'ait rien d'affecté.
N'allez pas dès l'abord, sur Pégase monté,
Crier à vos lecteurs, d'une voix de tonnerre
" Je chante le vainqueur des vainqueurs de la terre. "
Que produira l'auteur, après tous ces grands cris?
La montagne en travail enfante une souris.
Oh! que j'aime bien mieux cet auteur plein d'adresse
Qui, sans faire d'abord de si haute promesse,
Me dit d'un ton aisé, doux, simple, harmonieux :
" Je chante les combats, et cet homme pieux "
Qui, des bords phrygiens conduit dans l'Ausonie, "
Le premier aborda les champs de Lavinie "
Sa Muse en arrivant ne met pas tout en feu,
Et, pour donner beaucoup, ne nous promet que peu;
Пусть начинается без хвастовства рассказ,
Пегаса оседлав, не оглушайте нас,
На лад торжественный заранее настроив:
"Я нынче буду петь героя из героев!"
Что можно подарить, так много обещав?
Гора рождает мышь, поэт Гораций прав.
Насколько же сильней тот римлянин прельщает,
Который ничего сперва не обещает
А говорит просто, непринужденно, гармонично: "Воспеты битвы мной
И муж, что верен был богам страны родной.
Покинув Фригию, он по морям скитался,
Приплыл в Авзонию и там навек остался".
Его Муза, прибыв туда, не пожгла все по дороге,
Но мало обещав, многое дала.
De figures sans nombre égarez votre ouvrage;
Que tout y fasse aux yeux une riante image :
On peut être à la fois et pompeux et plaisant;
Et je hais un sublime ennuyeux et pesant.
Освободите ваше произведение от персонажей без числа;
Пусть все представит перед глазами один веселящийся образ.
С величьем вы должны приятность сочетать:
Витиеватый слог невмоготу читать.
Une heureuse chaleur anime ses discours;
Il ne s'égare point en de trop longs détours.
Sans garder dans ses vers un ordre méthodique,
Son sujet, de soi-même, et s'arrange et s'explique;
Tout, sans faire d'apprêts, s'y prépare aisément;
Chaque vers, chaque mot court à l'événement.
Счастливый жар оживляет его дискурс талан,
И мы не сыщем в них назойливых длиннот.
Хотя в сюжете нет докучного порядка,
Он развивается сам по себе, естественно и гладко,
Все без разных вводностей подготовляется непринужденно.
Все попадает в цель — и слово, и строка.
[он -- талантливый поэт]
Il faut que ses acteurs badinent noblement;
Que son noeud bien formé se dénoue aisément;
Que l'action, marchant où la raison la guide,
Ne se perde jamais dans une scène vide;
Que son style humble et doux se relève à propos;
Que ses discours, partout fertiles en bons mots,
Soient pleins de passions finement maniées,
Et les scènes toujours l'une à l'autre liées.
Нужно чтобы комедийные актеры балдели благородно,
Нельзя запутывать живой интриги нить,
Чтобы действие, маршируя куда его поведет резон
Не терялось в пустых сценах.
Порой пусть будет прост, порой — высок язык,
Пусть шутками стихи сверкают каждый миг,
Пусть будут связаны между собой все части,
И пусть сплетаются в клубок искусный страсти!
Auteurs, prêtez l'oreille à mes instructions.
Voulez-vous faire aimer vos riches fictions?
Qu'en savantes leçons votre Muse fertile
Partout joigne au plaisant le solide et l'utile.
Хотите ли, чтоб вас вполне одобрил свет?
Я преподать могу вам дружеский совет:
Учите мудрости в стихе живом и внятном,
Умея сочетать полезное с приятным.
Débrouiller l'art confus de nos vieux romanciers..
Отпочковаться от запутанного искусства наших старых романистов..

Буало Н. Правильный выбор героя

Des héros de roman fuyez les petitesses
Toutefois, aux grands coeurs donnez quelques faiblesses.
Achille déplairait moins bouillant (кипитящийся) et moins prompt (резкий)
J'aime à lui voir verser des pleurs pour un affront
Избегайте мелковатых персонажей бульварных романов.
Однако большие сердца наделяйте некоторыми слабостями,
Ахилл менее вспыльчивый и стремительный нам бы не нравился;
И мне нравится видеть, как он хнычет от обиды
Qu'il soit sur ce modèle en vos écrits tracé
Qu'Agamemnon soit fier, superbe, intéressé;
Que pour ses dieux Énée ait un respect austère.
Conservez à chacun son propre caractère.
Пусть характер героя в ваших писаниях прослеживается по заданной модели.
Нрав Агамемнона пусть будет высокомерен, горд;
Эней благочестив и в вере предков тверд.
Каждому герою -- его собственный характер.
Gardez donc de donner, ainsi que dans Clélie,
L'air ni l'esprit français à l'antique Italie;
Et, sous des noms romains faisant notre portrait,
Peindre Caton galant, et Brutus dameret.
Примеру "Клелии" вам следовать не гоже:
Париж и древний Рим между собой не схожи.
Герои древности пусть облик свой хранят:
Не волокита Брут, Катон не мелкий фат.
Souvent, sans y penser, un écrivain qui s'aime
Forme tous ses héros semblables à soi-même;
Tout a l'humeur gasconne en un auteur gascon
CALPRENÈDE et JUBA parlent du même ton.
Часто, ни хрена не думая об этом, поэт, который слишком любит себя,
Формирует героев похожими на себя.
У гасконца всякий характер отдает гаскощиной,
И Юба говорит точь-в-точь как Кальпренед.
Voulez-vous longtemps plaire et jamais ne lasser?
Faites choix d'un héros propre à m'intéresser,
En valeur éclatant, en vertus magnifique
Qu'en lui, jusqu'aux défauts, tout se montre héroïque;
Чтоб вас венчали мы восторженной хвалой,
Нас должен волновать и трогать ваш герой.
От недостойных чувств пусть будет он свободен
И даже в слабостях могуч и благороден!
Que ses faits surprenants soient dignes d'être ouïs
Qu'il soit tel que César, Alexandre ou Louis,
Non tel que Polynice et son perfide frère :
On s'ennuie aux exploits d'un conquérant vulgaire.
Герой трагедии должен совершать великие дела
Подобно Цезарю, Людовику или Александру,
Но не как Полиник и брат его, предатель:
Не любит низости обыденной жизни окультуренный читатель.
Ne faites point parler vos acteurs au hasard,
Un vieillard en jeune homme, un jeune homme en vieillard.
Героя каждого обдумайте язык,
Чтобы отличен был от юноши старик.
Peignez donc, j'y consens, les héros amoureux
Mais ne m'en formez pas des bergers doucereux
Хорошо, я соглашусь, что и героя можно рисовать влюбленным
Но пусть не будет он жеманным пастушком!

Буало Н. Содержание и форма. Проблема стиля и изобразительных средств

а) сначала смысл, слова потом
Avant donc que d'écrire, apprenez à penser.
прежде чем начать писать, научитесь думать
Selon que notre idée est plus ou moins obscure,
L'expression la suit, ou moins nette, ou plus pure.
Ce que l'on conçoit bien s'énonce clairement,
Et les mots pour le dire arrivent aisément.
смотря по тому темна или ясна наша мысль,
выражение виляет за ней, то менее, то более чистое.
Если что ясно понято, ясно же и выражено,
и слова легко являются на зов
Aimez donc la raison . que toujours vos écrits
Empruntent d'elle seule et leur lustre et leur prix.
полюбите рассудок: чтобы всегда ваши писульки
только у него брали взаймы и блеск суждений и сами суждения
Tout doit tendre au bon sens : mais, pour y parvenir,
Le chemin est glissant et pénible à tenir;
Pour peu qu'on s'en écarte, aussitôt on se noie.
La raison pour marcher n'a souvent qu'une voie.
Всего важнее смысл; но, чтоб к нему прийти,
Придется одолеть преграды на пути,
Стоит чуть уклониться в сторону, и все -- поплыл:
Порой у разума всего одна дорога.
Quelque sujet qu'on traite, ou plaisant, ou sublime,
Que toujours le bon sens s'accorde avec la rime
как бы сюжет, развлекательный или утонченные вы не третировали
пусть смысл у вас всегда согласуется с рифмой
Mais, lorsqu'on la néglige, elle devient rebelle,
Et, pour la rattraper, le sens court après ellе
когда рифму недооценивают, она поднимает бунт
и смысл гоняется за рифмой
Il faut, même en chansons, du bon sens et de l'art
Mais pourtant on a vu le vin et le hasard
необходимы даже в эстрадных стихах и рассудок и искусство,
Хотя чаще всего видны лишь азарт и вино
Tous ces pompeux amas d'expressions frivoles
Sont d'un déclamateur amoureux des paroles.
Надутых, громких фраз бессмысленным набором
Кичится тот, кто сам пленен подобным вздором.
б) писать нужно не для себя, а для публики
Ces grands mots dont alors l'acteur emplit sa bouche
Ne partent point d'un coeur que sa misère touche.
А красноречие, в котором чувство тонет,
Напрасно прозвучит и зрителей не тронет.
Le secret est d'abord de plaire et de toucher
Inventez des ressorts qui puissent m'attacher.
Найдите путь к сердцам: секрет успеха в том,
Чтоб нажать на пружинку зрительского интереса.
писатель пишет не для себя, а для читателя
Là, pour nous enchanter, tout est mis en usage;
Tout prend un corps, une âme, un esprit, un visage.
Чтоб нас очаровать, все годится в дело.
Все должно обретасти в художественном рассудок, душу, тело:
художественная сторона можно обнаружить в самом обычном
Chacun, peint avec art dans ce nouveau miroir,
S'y vit avec plaisir, ou crut ne s'y point voir
Каждый, изображенный искусно в комедии,
С удовольствием видит себя в этом зеркале или притворяется, что не видит
в) избегайте крайностей, старайтесь быть самим собой
Prenez mieux votre ton, soyez Simple avec art,
Sublime sans orgueil, agréable sans fard
Найдите свой тон, будьте попроще в искусстве
Пафосничайте без заносчивости, будьте приятными без косметики
Tout ce qu'on dit de trop est fade et rebutant;
L'esprit rassasié le rejette à l'instant
Чрезмерное говорение, и бледно, и тошнотворно
Читатель быстро им пресыщается и отпихивает книгу
г) поподробнее, пожалуйста
Fuyez de ces auteurs l'abondance stérile,
Et ne vous chargez point d'un détail inutile.
избегайте излешней подробности некоторых авторов
и не обременяйте свои описания бесполезными деталями
À ces petits défauts marqués dans sa peinture,
L'esprit avec plaisir reconnaît la nature.
Мне нравится наблюдать, как он хныкает, получив афронт.
Чтоб мы поверили в его правдоподобность;
д) писатель и культура личности
Il faut dans la douleur que vous vous abaissiez.
Pour me tirer des pleurs, il faut que vous pleuriez.
Необходимо, чтобы вы сами были побиты горем:
Чтоб я растрогался, вам нужно зарыдать;
е) новаторство и классическое наследие
Chaque vertu devient une divinité :
Minerve est la prudence, et Vénus la beauté;
Ce n'est plus la vapeur, qui produit le tonnerre,
C'est Jupiter armé pour effrayer la terre;
В Венере красота навек воплощена;
В Минерве — ясный ум и мыслей глубина;
Предвестник ливня, гром раскатисто-гремучий
Рожден Юпитером, а не грозовой тучей;
роль классического наследия
C'est donc bien vainement que nos auteurs déçus,
Bannissant de leurs vers ces ornements reçus
Неправы те из нас, кто гонит из стихов
Мифологических героев и богов
C'est lui qui vous dira par quel transport heureux
Quelquefois, dans sa course, un esprit vigoureux,
Trop resserré par l'art, sort des règles prescrites,
Et de l'art même apprend à franchir leurs limites.
Только редкостный гений вам скажет, каким счастливым транспортом
Порой смелый дух,
Чересчур скованный нормами, выходит за предписанные пределы,
И само искусство научает перескакиват установленные лимиты
ж) метафора -- мотор поэзии
Sans tous ces ornements le vers tombe en langueur,
La poésie est morte ou rampe sans vigueur,
Le poète n'est plus qu'un orateur timide,
Qu'un froid historien d'une fable insipide.
Без этих вымыслов поэзия мертва,
Бессильно никнет стих, едва ползут слова,
Поэт становится оратором холодным,
Сухим историком, докучным и бесплодным.
L'un n'est point trop fardé, mais sa Muse est trop nue;
L'autre a peur de ramper, il se perd dans la nue.
Одни не хочет украшать свой труд, и его муза весьма невзрачна;
Другой, чтоб не ползти, в туманных высях скрылся.
nue = "голая" (прилаг); la nue = "облако, туча"

Буало Н. Творческий процесс

Qui ne sait se borner ne sut jamais écrire
Кто не умеет себя ограничивать, не умеет писать
Un auteur quelquefois, trop plein de son objet,
Jamais sans l'épuiser n'abandonne un sujet.
порою автор слишком полный своим предметом
никак не может отколоться от своего сюжета и исчерпать его
Polissez-le sans cesse et le repolissez;
Ajoutez quelquefois, et souvent effacez.
Шлифуйте и першлифовыйте без конца,
Иногда добавляйте, но чаще вымарывайте
Hâtez-vous lentement, et, sans perdre courage,
Vingt fois sur le métier remettez votre ouvrage
Спешите медленно и, мужество утроя,
Отделывайте стих, не ведая покоя,
[le métier = "станок"
remettre = "поправлять"]
Travaillez à loisir, quelque ordre qui vous presse,
Et ne vous piquez point d'une folle vitesse
Un style si rapide, et qui court en rimant,
Marque moins trop d'esprit que peu de jugement.
Пишите на досуге, какая бы неотложка вас не прессинговала,
И не бавардируйте глупой скоростью:
Быстрое перо, поспешающее в рифмовке
Маркирует не столько палату ума, сколько недостаток суждения
Des siècles, des pays étudiez les moeurs
Les climats font souvent les diverses humeurs.
страну и век должны вы изучать:
Они на каждого кладут свою печать.
Que leurs tendres écrits, par les Grâces dictés,
Ne quittent point vos mains, jour et nuit feuilletés.
пусть прекрасные стихи, надиктованные грекам ихними грациями,
никогда не покидают ваших рук, листаемые днем и ночью

Буало Н. Гений и меркантилизм -- две вещи несовместны

Travaillez pour la gloire, et qu'un sordide gain
Ne soit jamais l'objet d'un illustre écrivain.
Работайте для славы, и пусть низкая прибыль
Не сопутствует великим писательским деяниям
Aux plus savants auteurs, comme aux plus grands guerriers,
Apollon ne promet qu'un nom et des lauriers.
Певцам пророческого типа и великим воинам
Апполон не обещает ничего, кроме лаврушки и имени
Ne vous flétrissez point par un vice si bas.
Si l'or seul a pour vous d'invincibles appas,
Fuyez ces lieux charmants qu'arrose le Permesse
Ce n'est point sur ses bords qu'habite la richesse.
Вы презирать должны столь низменную страсть,
Но если золото взяло над вами власть,
Пермесскою волной прельщаться вам не стоит:
На берегах иных свой дом богатство строит.
Mais enfin l'indigence amenant la bassesse,
Le Parnasse oublia sa première noblesse;
Un vil amour du gain, infestant les esprits,
De mensonges grossiers souilla tous les écrits,
Но век иной настал, печальный и голодный,
И утерял Парнас свой облик благородный.
Свирепая корысть — пороков грязных мать —
На души и стихи поставила печать,
Je sais qu'un noble esprit peut, sans honte et sans crime,
Tirer de son travail un tribut légitime;
Mais je ne puis souffrir ces auteurs renommés,
Qui, dégoûtés de gloire et d'argent affamés,
Mettent leur Apollon aux gages d'un libraire
Et font d'un art divin un métier mercenaire.
Когда вы пишете и долго и упорно,
Доходы получать потом вам не зазорно,
Но как противен мне и ненавистен тот,
Кто, к славе охладев и голодный до денег!
Своего Апполона служить издателю заставил
И превратил божественное искусство в коммерческое предприятие .
"Mais quoi! dans la disette une muse affamée
" Ne peut pas, dira-t-on, subsister de fumée!
Но е мое! При отсутствии еды оголодавшая муза
"Не может, говорят, существовать дымом!"
" Un auteur qui, pressé d'un besoin importun,
" Le soir entend crier ses entrailles à jeun,
" Goûte peu d'Hélicon les douces promenades!
" Horace a bu son soûl quand il voit les Ménades;
" Et, libre du souci qui trouble Colletet,
" N'attend pas pour dîner le succès d'un sonnet! "
А если натощак поэт перо берет,
Подводит с голоду несчастному живот,
Не мил ему Парнас и дела нет до Граций.
Когда узрел Менад, был сыт и пьян Гораций;
В отличье от Кольте, желая съесть обед,
Он не был принужден скорей строчить сонет...
Il est vrai : mais enfin cette affreuse disgrâce
Rarement parmi nous afflige le Parnasse.
Согласен; но это ужасное положение,
Редко удраучает Парнас.
[То есть не хрен писать, если не можешь себя прокормить]
Ne descendons jamais dans ces lâches intrigues;
N'allons point à l'honneur par de honteuses brigues.
Мы этой низостью пятнать себя не будем
И, к почестям стремясь, о чести не забудем.
Fuyez surtout, fuyez ces basses jalousies,
Des vulgaires esprits malignes frénésies.
Un sublime écrivain n'en peut être infecté;
C'est un vice qui suit la médiocrité.
Бегите зависти, что сердце злобно гложет.
Талантливый поэт завидовать не может
И эту страсть к себе не пустит на порог.
Du mérite éclatant cette sombre rivale
Contre lui chez les grands incessamment cabale,
Et, sur les pieds en vain tâchant de se hausser,
Pour s'égaler à lui cherche à le rabaisser.
Блестящих достоинств подозрительный противник,
Постоянно против него плетущий интриги в местах грантораспределения,
Он напрасно тянется на ципочках, чтобы с ним сравняться
И поэтому предпочитает для этого унизить великого до своего уровня

Веллер М. И. Технология рассказа

Введение
Сейчас говорят о возрождении жанра рассказа, о повышении интереса к нему после долгого перерыва. Расцвет русского советского рассказа приходится на двадцатые (Бабель, Иванов, Зощенко) и затем шестидесятые (Казаков, Шукшин и др.) годы. Оперативнее прочих прозаических жанров рассказ реагирует на изменения в общественной жизни: во-первых, он попросту быстрее пишется, во-вторых, в нем труднее халтурить, выдавать желаемое за действительное, подменяя пристальный взгляд на вещи длиннотами описаний и перечнем событий. Слабость романа может маскироваться обилием материала и многословным жизнеподобием; слабость короткого рассказа нага и очевидна. Характерно, что в период культа личности, когда литературу нацеливали на лакировку действительности и пропаганду заданных установок, премий удостаивались исключительно романы.
Если в литературе отражается состояние жизни, то в литературоведении – состояние литературы. На смену исследованиям двадцатых годов пришли вульгарно —
социологические трактаты и фанфарно-барабанные статьи. Критика орудовала кнутом и пряником, а излюбленным методом затравленных литературоведов стал «отрывок, взгляд и нечто». Наука о литературе выродилась в комментированное чтение: «ученый» пересказывал содержание произведения, перемежая его восторженными или негодующими восклицаниями и щедро расклеивая ярлычки «идейность», «пафос», «народность», «партийность», «положительный образ». Анализ текста был объявлен формализмом и заклеймен как идеологически чуждый. В противном случае голого короля пришлось бы назвать голым. Кто помнит сейчас шедевры из бесконечной серии «Лауреаты Сталинской премии»?
В шестидесятые годы был сделан ряд попыток разобраться в сущностве рассказа – как литературоведами (А. Нинов, Э. Шубин), так и самими писателями (С. Антонов, Ю. Нагибин). Основные их недостатки – многословие, неконкретность, отсутствие поставленной перед собой задачи и как следствие – отсутствие какой-то систематичности.
Каждый интересующийся рассказом может раскрыть Литературную энциклопедию или словарь литературоведческих терминов и выяснить значение слов: сюжет, композиция, деталь, образ и характер, зачин и экспозиция, пролог и эпилог, завязка-кульминация-развязка, тема и идея. Понятия эти, увы, расплывчаты и трактуются по-разному. Поэтому кое-что оговорим.
Рассказ можно считать древнейшим и первым из литературных жанров. Краткий пересказ события – случая на охоте, поединка с врагом и тому подобное, – уже является устным рассказом. Расцвеченная домыслом и поэтизированная легенда, сказка, миф, то есть культивированная литература, появляются позднее. В отличие от прочих родов и видов искусства, условного по своей сути, рассказ исконно присущ человечеству, возникнув одновременно с речью и являясь не только передачей информации, но и средством общественной памяти. Рассказ есть изначальная форма литературной организации языка.
Затем литература развивается в двух аспектах: усложнение и обогащение языка и усложнение и обогащение текста за счет объема: подробности, мотивировки, панорамность изображения, длина сюжета. В античной литературе процветают драма, поэзия, хроника, роман – рассказ отсутствует. Он входит составной частью в Библию, в крупные прозаические произведения, но самостоятельной роли не играет.
Предшественники современного литературного рассказа – анекдот, фаблио, фацеция, шванк – выступают на авансцену в эпоху Возрождения после длительного упадка литературы. Появляется новелла, чтобы со временем уступить основное место жанрам более изысканным и мощным – поэзии, драме, роману. Происходит как бы следующий виток спирали. Трагедия Шекспира во всем превосходит и затеняет свою скромную предшественницу – новеллу Бранделло.
И только в Золотом веке европейской литературы – XIX – рассказ вновь обретает значение, чтобы не терять его по сию пору. Причины следующие. Эстетика классической литературы позволила говорить многое, излагая кратко. Поэтизированный язык делал фразу многозначной. Романтизм оперировал символами и аллегориями. Изобразительные средства достигли изощренности. Глубина мыслей и чувств могла теперь открываться через небольшие эпизоды, проза как бы сблизилась с поэзией, и рассказ возник на этом рубеже. Рассказ стал как бы квинтэссенцией романа. А кроме того, с проникновением во внутренний мир человека и с познанием мира окружающего стало появляться все больше неизвестных ранее подробностей, особенностей, явлений – и рассказ мог сосредоточиться на описании и исследовании, например, какого-то одного аспекта жизни, одной черты характера, что явилось отчасти спецификой и привилегией жанра. Повлияли и чисто технические обстоятельства – возникновение множества газет и журналов, которым требовались вещи для чтения «в один присест». Убыстрился темп жизни, она стала разнообразнее, интерес к злободневности увеличился, а рассказом писатель мог откликнуться на событие буквально назавтра (сказкой это звучит для наших писателей, ждущих выхода рассказа в журналах годами…).
Что такое рассказ?
Терминологические споры в литературоведении всегда бесплодны. Часто пытаются разграничить рассказ и новеллу, а также выделить миниатюру, эскиз и зарисовку. Двадцатый век склонен к формотворчеству, каноны жанров размыты. Если руководствоваться принципом объема, то «Прищепа» Бабеля не рассказ, а миниатюра, – слишком коротко. Если принять единство места и времени, как иногда до сих пор советуют, то «Улисс» Джойса – рассказ, просто гигантского объема. Если требовать завершенности действия, то «Проклятый север» Казакова – не рассказ, а чрезвычайно растянутая зарисовка. Уж вовсе никакому определению не удовлетворяют некоторые рассказы Вирджинии Вулф. Представляется, что сейчас следует определить рассказ как законченное прозаическое произведение объемом до сорока пяти страниц.
Почему именно сорока пяти? Это приблизительная величина, два авторских листа. Такая вещь читается «на одном дыхании». Прозу более длинную по-русски следует назвать повестью. Длина – очень важный показатель рассказа, от длины зависит темп и ритм прозы; психология восприятия длинной и короткой прозы различны. Короткая проза, читаемая за один раз без признаков утомления, допускает большую концентрацию текста,
большую лаконичность, формальную изощренность, густоту стиля: читатель может медленно смаковать трудную фразу и отдельную деталь, держа одновременно в сознании рассказ целиком. Стиль, конструкция, способ выражения в рассказе находятся в неразрывном единстве с его размером. Если тем же языком, что написаны трехстраничные рассказы Зощенко, написать роман, то этот роман не будет существовать – рассыплется на абзацы, читатель забуксует в пространстве, забыв начало и не видя конца. Если языком Достоевского написать восьмистраничный рассказ, рассказа не будет, получится лишь отрывок многословного описания без всякой видимой цели и законченной мысли: этот язык – неотъемлемый пласт длинного романа.
Объем – внешний показатель; по сути же рассказ отличается от других прозаических жанров тем, что у него гораздо более высокий
коэффициент условности.
Что это значит? Поэзия более условна, чем проза: никто в жизни не говорит в рифму, не изъясняется выражениями «я бросил в ночь заветное кольцо», а взгляд еще никого не прожигал в буквальном смысле. Искусство и сила поэзии именно в несовпадении ее с привычным обыденным словоупотреблением. Наименее же условен в литературе натуралистический роман типа Золя – это близко к фотографическому реализму, «все как в жизни», понятно самому неквалифицированному читателю: изображение жизни в формах жизни, можно сказать.
Так вот, рассказ находится между этими полюсами, гранича с поэзией и частично смыкаясь с ней. Повесть тяготеет к последовательному изложению событий – последовательность изложения в рассказе может быть самая разнообразная. Роман изображает и воссоздает события так, как в принципе мог бы их рассказать или описать грамотный очевидец – рассказ из множества событий отбирает одно-два, но компонует и излагает их так, как обычному человеку не пришло бы в голову: лаконично, через деталь, несколькими штрихами создавая цельную картину. Рассказ – отчасти стихотворение в прозе, отчасти роман в миниатюре.
Доля соучастия читателя при чтении поэзии максимальна, при чтении хорошего рассказа – близка к ней, роман же – наиболее «разжеванный» из литературных жанров, он более прочих говорит все сам и менее требует домысливания и расшифровки.
Необходимость тщательной отделки, точность построения, высокая напряженность текста, многозначность смысла и дали основания многим большим писателям назвать рассказ «труднейшим из прозаических жанров».
Примечательно, что начинающие писатели берутся именно за рассказы. Не потому, конечно, что рассказ труднее, а потому, что короче. А плохой рассказ написать, конечно, легче, чем плохой роман, и уж во всяком случае гораздо быстрее.
Вообще говоря, процесс создания литературного произведения можно подразделить на три этапа:
познать
сказать
стать услышанным.
К первому относится узнавание жизни, набирание и осмысление жизненного опыта, понимание людей, чтение книг, напряженный мыслительный и чувственный процесс, результатом чего является творческий замысел, потребность выразить в произведении нечто открывшееся тебе, неизвестное ранее, новое в литературе.
Ко второму – собственно литературная работа, в свою очередь состоящая из последовательных действий:
1. Отбор материала.
2. Организация материала, или создание композиции.
3. Изложение организованного материала художественным языком.
Именно на этом этапе мы и остановимся подробно.
Что же до последнего, то ведь жизнь литературного произведения начинается не тогда, когда автор поставил точку, а тогда, когда оно прочитано и понято читателями. Сколько гениев умерло в безвестности, сколько шедевров сгинуло в пожаре Александрийской библиотеки… Объективно произведение литературы существует тогда, когда оно
прочитано,
понято,
оценено.
Прочитано означает как минимум опубликовано и замечено. Для этого тоже нужны умение, удача, труд, порой и реклама. Поучительно было бы практическое пособие для молодых (и не очень молодых) авторов, как надо публиковаться и привлекать к себе внимание; дело это подчас очень непростое. А без надежды на то, что вещь будет прочитана и замечена, она почти никогда не будет написана. Психология этого вопроса может быть темой отдельного исследования психологии творчества.
Понять новое бывает трудно и в науке, и в искусстве. Как издевались современники над «Тристрамом Шенди» Стерна, как пожимали плечами над «Шумом и яростью» Фолкнера! Новое рождается в борьбе со старым, старое сопротивляется новому, а поскольку талантливое в литературе – это всегда нечто новое, то естественно, если оно поначалу встречает противодействие, отрицание, замалчивание, насмешки. Писатель всегда должен быть готов к непониманию и хуле. Должен исполниться стойкости, веры в себя, терпения.
Оценка же окончательно выносится обычно лишь историей. И «Повести Белкина», и «Герой нашего времени», и «Красное и черное», и «Гамлет», весьма низко расцененные при появлении, обрели признание не скоро. Такова судьба всего, что опережает свое время, определяя пути развития культуры.
Хотя заслуженная и скорая прижизненная слава тоже нередка.
Что же остается писателю? Только писать – так, как он считает верным.
Глава 1
Замысел
Как всякое искусство, литература условна. Вначале человек овладевает речью, которую можно назвать первой условной системой, – звуки сочетаются в слова, обозначающие предметы, действия, чувства. Вторая условная система – письменность: изображение значков-букв обозначает слова. В этом ряду литературное произведение является третьей условной системой – каждый художественный жанр имеет свою специфику: объем, количество действующих лиц, интонационно-стилистическую организацию речи, завершенность обобщающей мысли. Письменность как технический материал литературы с веками мало меняется. Быстрее меняется эстетика искусства, имеющая следствием сумму художественных приемов: для романтика неприемлемо писать так, как писали классицисты, а век спустя реалисты отвергают романтиков.
Распространенное заблуждение «не важно, как писать, важно что», происходит от непонимания художественности литературы, от непонимания единства содержания и формы, в которой содержание реализуется, происходит от литературного невежества. Как актер может произнести фразу с двадцатью разными выражениями, так писатель может описать одно и то же явление двадцатью разными способами – и это будут двадцать разных произведений. В новелле Бранделло и «Ромео и Джульетте» Шекспира написано вроде одно и то же, разница в «как». Появление сейчас «Бедной Лизы» Карамзина вызвало бы смех – некогда над ней плакали: рассказ о трагической любви.
Есть мнение: «Писать надо так, чтобы читатель не замечал, как это написано, увлеченный лишь сутью». Но неквалифицированный читатель не видит, как плохо, в основном, пишутся детективы, зато Пруст для него сложен, Кортасар – искусственен: не замечается, во-первых, то, что посредственно и привычно, а во-вторых, заглаженное и внешне простое, в чем непросто заметить мастерство. Чем квалифицированнее читатель, тем яснее видно ему, насколько хорошо или плохо написана вещь. Повторим Гете: «Хорошая книга дарит двойное наслаждение: человеческое – от сопереживания рассказанному в ней, и эстетическое – от того, как она написана».
Все это к тому, что представление о рассказе формируется у всякого грамотного человека. Желающий писать интересуется, как пишут другие. Он всегда имеет какой-то минимум литературной культуры.
Замысел рассказа может возникнуть при наличии двух условий: художественного, творческого мышления и профессиональной подготовки.
Под профессиональной подготовкой в данном случае подразумевается знакомство с жанром рассказа, уяснение основных законов и условностей жанра, желание написать нечто в таком роде, а не поэму или роман. Новеллист внутренне ориентирован именно на рассказ, сознательно (и подсознательно) оперируя в воображении категориями рассказа там и сям он видит требующие написания рассказы, как живописец – картины, архитектор – площадки для зданий, а солдат – места для огневых точек и оборонительных рубежей.
Художественное же мышление – в простейшей форме – это умение сочинять, придумывать истории, переделывать в уме ситуации.
Возникновение замысла обусловлено двумя моментами: субъективным и объективным.
Субъективный – особое внутреннее состояние писателя: возбужденность, обостренность чувств, задумчивое настроение. Оно может быть вызвано погодой, самочувствием, стрессом, воспоминаниями. Пушкину лучше работалось осенью, Александру Грину – зимой, Лев Толстой писал утром, Бальзак – ночью.
Так называемый творческий тип психики – это повышенная восприимчивость, раздражительность, широкий диапазон чувств от депрессии до эйфории. Писатель практически всегда интраверт, его внутренние переживания преобладают над внешними поступками.
Любознательность, мечтательность, склонность к фантазированию, постоянные размышления – та почва, в которой прорастает зерно замысла. Настоящему писателю всегда есть что сказать, он полон мыслей, чувств, энергии, нужен лишь малый толчок, чтобы воображение начало воплощать все это в конкретную литературную форму.
Таким толчком обычно выступает момент объективный, внешний – случай.
Случай как бы оплодотворяет потенциальную возможность писателя. Он не столько причина, сколько повод к возникновению замысла, как шорох – повод к сходу лавины, а причина – в массе снега и крутизне склона. Случай годится лишь для того, кто может им воспользоватся: из миллиардов яблок лишь одно пригодилось гению Ньютона. Причина возникновения замысла обусловлена всей жизнью и внутренним миром писателя, послужившие же толчком случайности – вариабельны.
Поводом может стать случайная шутка, заметка в газете, потерянная перчатка, охотничья байка – несть числа.
В общем типы возникновения и развития замыслов таковы:
1. Литературное подражание. Характерно для начинающих. Молодой человек читает книгу, увлекается, хочет написать что-то подобное, похожее, – и пишет по сути то же самое, но, естественно, хуже. Мертворожденное дитя. Результат – литературная вторичность, эпигонство. Примечательно, что начинающего автора больше всего увлекают обычно дальние страны, древние времена: рассказы начинающих обычно напичканы экзотикой, взятой напрокат из книг, – «так интереснее»: лубочный антураж преобладает над сутью. Начальный импульс можно сформулировать так: «Эх, напишу-ка и я так же, и чтобы было интересно». Через это проходит большинство пишущих.
2. Литературное развитие. Как говорится, хороший писатель начинает там, где плохой закончил. Писатель читает книгу и натыкается на произведение или эпизод, близкие ему по творческой манере, но, на его взгляд, не развитые, не использовавшие богатые возможности материала, коллизии. Это подобно передаче эстафетной палочки: он берет готовое и идет дальше.
Так обычно работали Шекспир и Дюма: малозначительные сочинения разворачивались в блестящие романы и драмы. «Как здорово это можно написать, какие возможности!»
3. Литературное отрицание. При чтении книги, и хорошей, у писателя возникает мысль-протест: «А если сделать наоборот? Надо попробовать иначе. Нет, на самом деле все не так». Хемингуэй переосмыслил и вывернул наизнанку «Идиота» Достоевского, заменив добрейшего и беспомощного Мышкина боксером Коном в «Фиесте». Акутагава в «Бататовой каше» предложил обратный вариант «Шинели» Гоголя: бедный маленький человек получает желаемое в огромных размерах. Парадоксальный ход мыслей вообще плодотворен.
4. Литературное следование. Относится к коммерческой беллетристике. Писатель хочет, в принципе может и более или менее умеет писать, но долго не умеет найти свою собственную и выигрышную тему. И вдруг при чтении триллера, или производственного романа, или школьной повести пронзает мысль: «О! Вот как я буду писать! Верный путь к заработку, масса вариантов!» В сознании тут же возникает целый куст подобных произведений, подробности каждого – дело наживное. Так существуют детективы Родионова; школьные повести Алексина породили массу подражателей, создавших целое течение, а Штемлер сделался советским Хейли.
(В связи с пунктами 3. и 4.– забавная и поучительная история: два молодых ленинградских писателя рассуждали о высочайшей критике Николаем I «Героя нашего времени»: «Что сделал бы нормальный советский писатель, если бы ему на таком уровне было рекомендовано главным героем выдвинуть Максим Максимыча, и тогда все будет отлично? Да он бы придумал этому достойному офицеру массу приключений и подвигов, написал многотомную эпопею, разбогател и получил кучу премий!». Посмотрели друг на друга и вдруг захохотали: «Уже написано! Максим Максимыч Исаев!! Семеновский Штирлиц!..» (Интересно, приходила ли подобная мысль в голову Семенову, человеку умному, тонкому, образованному?)
5. Дареный сюжет. Здесь замысел берется в готовом виде, если подходит писателю. Известна история о том, как Пушкин подарил Гоголю, желавшему написать комедию, сюжет «Ревизора».
6. Услышанная история. Писатель может взять ее за основу произведения, более или менее изменив. Или, отталкиваясь от нее в самостоятельных рассуждениях, придумать иную, имеющую отдаленную общность с начальной или вовсе ей противоположную. Так, рассказ Семена Альтова «Геракл» основан на одесском анекдоте, в свою очередь основанном на подлинном случае.
7. Информация о событии. Сюда относится газетная, журнальная заметка, сообщение по телевидению, судебная хроника, архивные документы, фиксация в авиационной, морской или другой спецлитературе, а также сравнительно достоверные рассказы очевидцев. Как и в предыдущем случае, автор может взять сообщение за основу произведения или же смоделировать собственный вариант ситуации, родственный реальной, но очень отличающийся от нее.
8. Реальный случай из опыта. Кардинально отличается от предыдущего: быть участником события и знать о нем понаслышке – разные вещи. Описать пережитую историю – самый простой вариант: к услугам автора полная последовательность событий в подробностях и деталях. Давно замечено, что одну приличную книгу – о себе – может написать любой грамотный и неглупый человек. Рассказы и повести яхтсменов-кругосветников, фронтовиков, летчиков-испытателей – подтверждение тому. Отталкиваться от лично пережитого случая трудно: реальность довлеет над автором, память чувств не дает абстрагироваться от ситуации и создать художественную модель: «лицом к лицу лица не увидать».
Типы 5–8 – наиболее несложные: автор получает без всяких творческих усилий готовый костяк произведения, который волен принять – тогда замысел вообще получен извне, – или переиначить, что означает переработку уже полученного извне замысла.
9. Личное потрясение. Стресс. Самое распространенное – ушла любимая. Исключили из института. Столкновение с вопиющей несправедливостью. Чувства томят, в уме рисуются варианты будущего, способы отмщения, возможное развитие упущенных случаев – воображение работает на полный ход. В сплетении воображаемых событий начинает выделяться определенный контур: отчасти реальная, а в основном вымышленная история с отчасти реальными, а в основном вымышленными героями. Замысел оформляется.
10. Сублимация. Добивается любимой девушки лишь в мечтах, о чем и пишет рассказ. Избитый хулиганами, пишет о самбисте-дружиннике, а хулигана перевоспитывает или посрамляет. Страдая от безденежья, сочиняет детектив о грабителе сберкассы. Выражаясь словами Бабеля, «заикается на людях и скандалит за письменным столом».
11. Толчок от детали. Созревший в подсознании, еще не оформленный творческий заряд вызывается к жизни созвучным ему незначительнейшим случаем. Портрет гимназистки на кладбищенском кресте рождает в Бунине «Легкое дыхание». Обрывок газетного объявления – и Стендаль садится за «Красное и черное». Последняя капля переполняет сосуд, единственная нота задает тональность внутренне завершившейся мелодии.
12. Игра. От детских игр, по сути театральных, невелико расстояние до литературного сочинительства. Детство живо в любом человеке, – а у писателя хорошая память. Пиноккио, Чипполино, Незнайка, Микки-Маус, Алиса – детские игры взрослых людей.
13. Необычное допущение. «А что было бы, если…?» Так рождается фантастика. Уэллс, Брэдбери, Гаррисон – список длинен. Тяга к необычному – в крови у человечества.
14. Мечта об идеале. Робин Гуд и Дон-Жуан, Фауст и Тристан и Изольда. Кто-то когда-то придумал их, рассказал впервые. Мечта о справедливости и победоносности, любви и мудрости обрела воплощение в образах. Сильнейшее желание, чтоб что-то было так, а не иначе, породили «Утопию» и «Туманность Андромеды».
Типы 12—13 требуют наибольшей раскованности ума, склонности к придумыванию, живости воображения. Замысел фантаста наименее зависим от окружающей действительности, рождаясь из свойств автора.
Глава 2
Отбор материала
Недостаточно уметь писать, чтобы быть писателем. Надо знать и понимать жизнь. Знание дает материал для произведений. Понимание позволяет использовать этот материал, не копируя, а трансформируя его в художественный текст.
Знание без осмысления дает очеркиста-описателя. Понимание глубинных и вечных проблем жизни без достаточного знания житейских реальностей ведет обычно к эстетизму в башне из слоновой кости, либо к фальшивому, фактологически недостоверному изображению жизни, если автор тщится быть реалистом.
Есть два полярно противоположных способа, какими набирается материал для прозаического произведения.
Первый назовем описательным. Условно его можно выразить словами «пришел, увидел, описал». Так строится жанр путешествий или путевого очерка, мемуаров. Здесь главное – сам материал: интересная встреча, необычный случай, экзотическая обстановка, малоизвестный аспект действительности. Рассказ, написанный по такому принципу, близок к своей изначальной сущности – передаче событийной информации о конкретном происшествии.
Сильный, выигрышный материал интересен и ценен уже сам по себе, порой даже в самой примитивной литературной обработке. Однако литература – не этнография, не история и не социология. Узнать нечто захватывающее и поведать о нем – задача журналиста, а не писателя. Владимир Гиляровский прожил редкостно богатую жизнь – был бурлаком, грузчиком на Волге, табунщиком в калмыцких степях, солдатом русско-турецкой войны, бродячим актером, арестантом, репортером уголовной хроники, выходил из головоломных переделок; описал свои приключения, затмевающие биографии Джека Лондона и Бенвенуто Челлини, но литературной величиной не стал.
Описательный способ – копирование действительности, и в этом его бесплодие. Литература начинается тогда, когда писатель показывает читателю нечто, чего читатель сам на его месте увидеть бы не сумел.
Нередки писательские жалобы: «Не о чем писать…», «Надо бы съездить в командировку…» И ездят, и пишут беспомощные опусы. Подмена внутренней работы, превращающей человека в писателя, погоней за внешними впечатлениями, которые можно описать без особых хлопот, – типичная ошибка импотентов от творчества.
Сезанн, узнав об отъезде Гогена на Таити, пожал плечами: «На кой черт переться в такую даль, когда так хорошо работается под Парижем». Исключение подтверждает правило…
При описательном способе обилие материала довлеет над писателем, сцепленность реальных событий и подробностей вяжет руки: художник превращается в хроникера. Имея готовую жизненную ситуацию, он отбирает наиболее значимый материал, отбрасывая второстепенный (на его взгляд).
Второй способ – конструирование. Писатель создает в воображении модель ситуации – допустим, любовный треугольник. Намечаются характеры героев. Начинает развиваться действие. Проволочный каркас обрастает живой плотью. И вот тут требуется жизненный материал: где и когда живут герои? как выглядят, чем занимаются? что носят, сколько зарабатывают? на чем ездят, что их окружает? Писатель обращается к памяти и опыту. И возникают приметы цеха, где он когда-то работал, городок, в котором отдыхал, плащ, надетый на девушке в автобусе, зарплата соседа по лестничной площадке. Из огромного множества известных ему жизненных реалий берутся наиболее подходящие для воплощения замысла.
Подобный подход гораздо плодотворнее первого: создавать, а не описывать – старинная заповедь писательского ремесла. У автора развязаны руки, к его услугам – все страны и времена, психологические типы и ситуации: командир на войне, если речь идет об ответственности за тысячи человеческих жизней, история, если показывается глумление над истиной, позднее утвердившейся в веках, преступный мир, если герой противопоставляет себя обществу.
Способ третий – синтез. Писатель отталкивается от реальных событий, беря за основу жизненную канву, но, следуя художественному замыслу, сознательно переставляет какие-то события, вводит вымышленных героев с их судьбами, дает собственное объяснение действительным эпизодам. Автор со сравнительной вольностью оперирует материалом, отбирая из подлинного – то, что ему подходит, а из всевозможного прочего – то, что созвучно подлинному. (Таковы, например, все исторические романы.) Поскольку в любом описании натуры есть хоть капля вымысла (или субъективизма, что в данном случае одно и то же), а в любом вымысле – хоть капля правды, на деле мы всегда имеем не описание или конструирование в чистом виде, а лишь более или менее выраженное преобладание того или иного.
Литература всегда слияние правды и вымысла, художественность заключается в их верном, органичном соотношении.
Все сказанное относится как к длинной прозе, так и к рассказу, с тем лишь замечанием, что материала для рассказа требуется меньше, подогнан он должен быть плотнее и тщательнее, и точный отбор немногих реалий обычно стоит большого внимания, труда, профессионализма.
Собственно отбор материала определяют следующие факторы.
1. Художественная задача. В рассказе все работает на одну идею. В лирическом рассказе будут неуместны грубые натуралистические сцены, в рассказе жестком – изящные пейзажные описания, в динамичном, остросюжетном повествовании – пространные экскурсы в психологию героя или философские рассуждения. О положительном герое сообщается больше хорошего, чем плохого, – хотя на малом пространстве рассказа можно, не греша против истины, столько сказать о теневых сторонах героя, что он станет вполне отрицательным. Одно и то же событие может быть подано как рассказ героический, или сатирический, или приземленно-бытовой, – в зависимости от задачи автор берет из всего множества материала то, что соответствует избранной в данном случае эстетической системе.
2. Объем рассказа. Чем он меньше, тем меньше материала используется, тем характернее и выразительнее должно быть то немногое, что отбирается.
3. Количество материала. Чем больше имеется, тем из большего можно выбирать, тем вернее будет взято самое выигрышное и необходимое.
4. Степень осмысления материала. Именно это делает пишущего человека писателем. Каким-то жизненным материалом, большим или меньшим, располагает каждый, фокус в том, чтобы уметь им распорядиться. Материал, использованный в городских повестях Юрия Трифонова, известен любому советскому горожанину. Марсель Пруст, замкнутый болезнью в обитую пробкой комнату, обладал лишь памятью о весьма мелких и заурядных событиях обыденности. В чеховских рассказах обыденно все, – авторская мудрость и честность, глубокое понимание жизни и души человеческой делают их литературными шедеврами. Путешествие Чехова на Сахалин ничего ему не прибавило как писателю. Катаев, Зощенко, Шкловский прошли через I мировую и гражданскую войны – но как писатели обрели себя совсем на другом, куда более скромном материале. По сравнению с ними, матерыми фронтовиками, Хемингуэй был туристом на войне – и, однако, написал «Прощай, оружие». «Вы простой парень, Фолкнер, все, что вы знаете – это небольшой клочок земли где-то там у вас на юге. Но этого достаточно», – напутствовал Шервуд Андерсон будущего столпа современной литературы.
Как жаждущая любви девушка всегда найдет, в кого влюбиться, так охваченный жаждой творчества писатель всегда найдет подручный материал для воплощения замысла. Глина под ногами у каждого, лепить из нее – вопрос таланта.
Художник – это тот, кто способен увидеть смысл и почувствовать прекрасное в любой мелочи рядом с собой, сказал Бергсон.
Часами созерцая крошечный садик в два квадратных метра, японец приобщается к вечности. Он умеет видеть то, на что смотрит.
Умение постичь взаимосвязь всего сущего, разглядеть поступь человечества в шажках ребенка, ощутить трагедию в слезах прохожего, – умение проникать под поверхность явлений гарантирует писателя от недостатка материала для произведений.
Осмысление материала означает умение увидеть в маленьком факте большой смысл, ибо наимельчайший факт – проявление всеобщности жизни.
5. Цензура. Любое государство охраняет себя и накладывает запрет на какой-то материал; это данность, принимаемая писателем к сведению.
6. Литературная условность и табу. В обществе всегда существуют определенные условности и приличия поведения. «Есть вещи, о которых не говорят вслух», – как выразился Наполеон. Литература по сути своей ориентирована на читателя, литература – своего рода форма общения, и социально-общественные условности и запреты практически всегда распространяются на литературу: есть вещи, которые сами собой подразумеваются, но не упоминаются и уж во всяком случае не называются прямо. В основном они из области физиологии. «Сокровенные части тела баронессы можно держать в руках, но нельзя называть их так, как они называются, хотя эти же слова можно орать перед ротой матросов», – писал Соболев в «Капитальном ремонте». (В периоды античности и Возрождения эти табу в литературе почти не существовали.)
Так или иначе, литература имеет дело с условным человеком и условной жизнью, и нарушение этих условностей чревато сокрушительным эффектом. Один вдумчивый девятиклассник при чтении «Станционного смотрителя» Пушкина задал учителю вопрос: «А когда гусар двое суток лежал в горячке, кто из-под него горшок выносил – смотритель или сама Дуня?»
Подобные подробности неприемлемы для романтизма, противопоказаны лиризму, но для истинного реализма весьма существенны. Можно оспаривать натурализм Золя, но без натурализма Ремарка в «На Западном фронте без перемен» правда жизни явно потускнеет. Книга о войне без дерьма и сексуальных проблем, вывороченных внутренностей и суеверия, – не дает представления о войне… Роддом и больница, вытрезвитель и тюрьма, – почти не существуют в литературе. Стихи Баркова двести лет ходят в списках, но не публикуются – непристойны.
Талант всегда стремится к нарушению и отмене запретов. В противоположность ему всегда есть консерваторы, желающие запретить и то, что сейчас можно. Следует констатировать факт, что человечество имело табу всегда. (В те же периоды античности и Возрождения поношение религии каралось смертью.) Каждый решает сам, что можно и нельзя – и в жизни, и за письменным столом. Правда, есть еще редакторы и т. д….
7. Фантазия. В жанре сказки, «фэнтэзи», жизненный материал наименее важен. Автору вполне хватает малости, известной любому человеку; остальное черпается из собственного воображения.
8. Умение воссоздавать неизвестные реалии. Напрашивается старый пример с Кювье, воссоздававшем по найденной кости облик всего животного. Аналитический ум, постигший закономерности жизни, способен по нескольким подробностям восстановить событие целиком. Это сродни дедуктивному методу Шерлока Холмса. Герой романа Роберта Ладлэма «Рукопись Чэнселлора» пишет политический роман – и, зная лишь часть событий, описывает существующую в действительности и совершенно неизвестную ему секретную организацию! «Это правда, потому что по логике вещей должно быть именно так». Хорошему писателю нет надобности изучать описываемое во всех деталях – ему достаточно знать узловые моменты, правдиво воссоздать остальное позволят ум, логика, опыт, знание людей, талант. Так в тюремной камере аббат Фариа рассказывает Эдмону Дантесу о его врагах и их заговоре: Дантес знал, но не понимал, Фариа услышал впервые – но все понял и раскрыл цепь событий наивному собеседнику.
Такое умение позволяет сократить до минимума багаж неиспользуемых в работе знаний, по мере надобности моделируя любой материал прямо за письменным столом. Писатель влезает в шкуру своего героя, смотрит на мир его глазами – и видит даже то, чего не знал раньше.
Глава 3
Композиция
Композиция (построение, структура, архитектоника) рассказа – это расположение отобранного материала в таком порядке, которым достигается эффект большего воздействия на читателя, чем было бы возможно при простом сообщении фактов. Перемены в последовательности и соседстве эпизодов обусловливают разное ассоциативное, эмоциональное смысловое восприятие материала в целом. Удачная композиция позволяет добиться максимума смысловой и эмоциональной нагрузки при минимуме объема.
1. Прямоточная композиция. Наиболее древний, простой и традиционный способ передачи материала: какая-то несложная история с минимальным количеством значимых действующих лиц рассказывается в последовательности событий, связанных единой причинно-следственной цепью. Для такой композиции свойственна неторопливость и подробность изложения: такой-то сделал то-то, а потом было так-то. Это позволяет обстоятельно углубиться в психологию героя, дает читателю возможность отождествить себя с героем, влезть в его шкуру, сочувствовать и сопереживать. Внешняя простота, как бы бесхитростность и безыскусность такого построения вызывают дополнительное доверие читателя, единая нить повествования позволяет не рассеивать внимание и целиком сосредоточиться на изображаемом. Так, к примеру, построен рассказ Ю. Казакова «Голубое и зеленое» – ностальгическая история первой юношеской любви: вечная тема, банальный материал, несложный городской язык, но, проживая вместе с героем день за днем, читатель радуется, печалится, тоскует.
2. Окольцовка. Обычно отличается от композиции предыдущего типа только одним: авторским обрамлением в начале и в конце. Это как бы рассказ в рассказе, где автор представляет читателю героя, выступающего в дальнейшем рассказчиком. Таким образом создается двойной авторский взгляд на рассказ: поскольку сначала охарактеризовывается рассказчик, то затем в собственно рассказе может «браться поправка на рассказчика» – образы автора и рассказчика намеренно расподобляются. Автор, как правило, мудрее и информированнее рассказчика, он выступает судьей и комментатором собственной истории. Выгоды такого приема в том, что
а) рассказчик может говорить любым языком – не только грубыми просторечиями, что простительно, но и литературными штампами, что иногда выгодно автору, поскольку просто и доходчиво: у автора развязаны руки, возможные обвинения в примитивности языка, дурном вкусе, цинизме, антигуманизме и т. п. он перекладывает на плечи своего ни в чем не повинного рассказчика, а сам в обрамлении может отмежеваться от него и даже осудить;
б) достигается дополнительная достоверность: обрамление нарочито просто, обыденно, от первого лица, – читатель как бы подготавливается к дальнейшей истории;
в) «двойной взгляд» может играть провокационную роль: читатель не соглашается с мнением как рассказчика, так и автора, он как бы вовлекается в дискуссию, подталкивается к собственным размышлениям и оценкам, коли не получает в готовом виде оценку единую.
В качестве примеров – такие известные рассказы, как «Счастье» Мопассана, «Под палубным тентом» Лондона, «Судьба человека» Шолохова; прием это распространенный.
Окольцовка применяется и с более сложными видами композиции, но уже реже.
3. Точечная (новеллистическая) композиция. Отличается тем, что какое-то количество мелких подробностей и обстоятельств веером привязано к одному событию незначительного масштаба. Соблюдается триединство времени, места и действия. Характерна для бытовой прозы. Автор как бы наводит увеличительное стекло на одну точку и пристально разглядывает ее и ближайшее окружающее пространство. В «точечной» новелле нет ни развития характеров, ни изменения ситуации: это картинка из жизни.
Наиболее ярко это выражено в новеллистике Шукшина и Зощенко. Вот рассказ Шукшина «Срезал». Говорится о деревне, о семье Журавлевых, о Глебе Капустине: предыстория, характеры, обстоятельства. Затем – суть: застольный разговор, когда Глеб «доказывает» кандидату наук его «необразованность». Детали, лексика, эмоциональное напряжение превращают жанровую зарисовку в принципиальное столкновение торжествующего и завистливого хамства с наивной интеллигентностью.
Можно сказать, что точечная новелла – это один малый штрих из жизни, под пристальным взглядом автора принимающий масштабы и глубину художественного произведения. Таковы знаменитые короткие рассказы Хемингуэя. Через жест, взгляд, реплику единичный и внешне незначительный случай превращается в показ всего внутреннего мира героя, всей окружающей его атмосферы.
Различие прямоточной и точечной композиции в том, что в последней «ничего не происходит».
4. Плетеная композиция. Действие в ней есть, есть и последовательность событий, но русло повествования размывается в сеть ручейков, авторская мысль то и дело возвращается к прошлому времени и забегает в будущее, перемещается в пространстве от одного героя к другому. Этим достигается пространственно-временная масштабность, вскрывается взаимосвязь различных явлений и их взаимовлияние. На ограниченном пространстве рассказа сделать это нелегко, данный прием характерен скорее для таких романистов, как Томас Вулф. Однако поздняя новеллистика Владимира Лидина – пример удачного применения композиционной «плетенки», где за нехитрыми поступками обычных людей стоит все их прошлое, весь круг интересов и симпатий, память и воображение, влияние знакомых и следы былых событий.
Если каждый тип композиции вообразить в виде графика-иллюстрации, то длинная нить «плетенки» выпишет немало кружев, пока доберется до конечной цели.
5. Остросюжетная композиция. Суть ее в том, что наиболее значительное событие ставится в самый конец повествования, и от того, произойдет оно или нет, зависит жизнь или смерть героя. Как вариант – противоборство двух героев, которое разрешается в самом конце. Короче – кульминация является развязкой. В общем это коммерческий, спекулятивный ход – автор играет на природном человеческом любопытстве: «Чем все кончится?». По такой схеме строятся триллеры Чейза, на таком приеме построен самый знаменитый из романов Хейли – «Аэропорт»: взорвет злоумышленник самолет или нет? Интерес к этому заставляет читателя жадно проглатывать роман, нашпигованный массой побочных подробностей. В новеллистике такой прием ярко проявляется у Стивена Кинга.
6. Детективная композиция. Отнюдь не адекватна предыдущей. Здесь центральное событие – крупное преступление, необычайное происшествие, убийство – выносится за скобки, а все дальнейшее повествование – как бы обратный путь к тому, что уже произошло раньше. Перед автором детектива всегда стоят две задачи: во-первых, придумать преступление, во-вторых, придумать, как его раскрыть, – именно в таком порядке, никак не в обратном! Все шаги и события изначально предопределены преступлением, словно ниточки тянутся из каждого отрезка пути к единой организующей точке. Построение детектива – как бы зеркально: действие его заключается в том, что герои моделируют и воссоздают уже бывшее действие.
Из коммерческих соображений авторы детективов развозят их до объемов романов, но изначально, созданный Эдгаром По и канонизированный Конан-Дойлем, детектив был рассказом.
7. Двухвостая композиция. Самый эффектный, пожалуй, прием в построении прозы. В литературе первой половины XIX века встречался в таком виде: какое-то описываемое событие оказывается сном, и затем произведение оканчивается совсем иным образом, чем, полагал было читатель, уже кончилось. («Гробовщик» Пушкина.) Самый знаменитый образец – рассказ Бирса «Случай на мосту через Совиный ручей»: разведчика вешают, веревка обрывается, он падает в воду, спасается от стрельбы и преследований, после тяжких испытаний достигает родного дома, – но все это ему лишь казалось в последние миги жизни, «тело покачивалось под перилами моста».
Построение такое сродни инквизиторской «пытке надеждой»: приговоренному предоставляют возможность бежать, но в последний миг он попадает в объятия тюремщиков, ждущих его у самого выхода на свободу. Читатель настраивается на благополучный исход, сопереживает с героем, и сильнейший контраст между счастливым концом, до которого повествование уже добралось, и трагическим, каковой оказывается в действительности, рождает огромное эмоциональное воздействие.
Здесь в узловом моменте повествование раздваивается, и читателю предлагают два варианта продолжения и окончания: сначала благополучный и счастливый, затем зачеркивают его, объявляя несбывшейся мечтой, и дают второй, реальный.
8. Инверсионная композиция. Эффект ее, так же, как и предыдущей, основан на контрасте. Какое-то событие изымается из естественной хронологической цепи и помещается рядом с противоположным ему по тональности; как правило, эпизод из будущего героев переносится в настоящее, и соседство полной надежд и веселья молодости – и уставшей, многого не добившейся старости рождает щемящее ощущение быстротечности жизни, тщеты надежд, бренности бытия.
В пьесе Пристли «Время и семья Конвей» в первом действии молодые люди строят планы, во втором – десять лет спустя – прозябают, в третьем, являющимся непосредственным завтрашним продолжением первого, продолжают надеяться и бороться (а зритель знает уже, что надеждам их не суждено сбыться).
Обычно 7. и 8. используются для создания трагической тональности, «плохих концов», хотя в принципе возможно наоборот – утвердить светлый конец, завершая мрачные по колориту события жизнеутверждающим эпизодом из другого временного пласта.
9. Шарнирная композиция. Классический образец – новеллистика О. Генри. Интереснейший гибрид с использованием элементов детектива, ложного хода и инверсии. В узловом пункте развития действия самое принципиально важное событие изымается автором, и сообщается под самый конец. Совершенно неожиданная концовка придает всему рассказу смысл иной, нежели читатель видел до этого: поступки героев приобретают иную мотивировку, иными оказываются их цель и результат. Автор до последних строк как бы дурачит читателя, убеждающегося, что главного-то в рассказе он не знал. Такую композицию можно было бы назвать обратной: концовка рассказа обратна тому, что ожидает читатель.
Суть в том, что любой рассказ О. Генри вполне мог бы существовать и без «коронной» концовки. На концовке же, как на шарнире, рассказ поворачивается другой своей стороной, превращаясь фактически во второй рассказ: могло быть вот так, но на деле вот эдак. Сыщик оказывается жуликом, ручной лев – диким, и т. д.
10. Контрапункт. Аналогично музыкальному термину – параллельное развитие двух или более линий. Классический образец – «42-я параллель» Дос Пассоса. Незнакомые между собой люди живут каждый своей жизнью, соприкасаясь лишь изредка. Вообще такое построение более свойственно длинной прозе, роману. В новеллистике встречаются два варианта контрапункта:
а) две-три не связанные между собою сюжетно линии совмещаются по пространственно-временному принципу – и то, и другое, и третье происходит здесь и сейчас: в результате такого монтажа возникает совершенно новая ассоциативная, эмоциональная, смысловая окраска (так, в знаменитой сцене объяснения Родольфа и Эммы в «Мадам Бовари» Флобера перемежение фраз обольстителя отрывками из сельскохозяйственного доклада создает ощущение пошлости – и в то же время желания Эммы бежать от этой пошлости);
б) линия из прошлого, история из прежней жизни перемежается с лицевым планом, объясняя поведение героя в настоящий момент, раскрывая его внутренний мир, – прошлое как бы живет в настоящем (как, скажем, в рассказе Сергея Воронина «Роман без любви»).
11. Револьверная композиция. Здесь событие показывается с разных точек зрения глазами нескольких героев, подобно тому, как деталь, доводимая до нужной формы, поочередно обрабатывается несколькими резцами, подаваемыми вращающейся обоймой. Это позволяет и диалектически рассмотреть происходящее, и показать героев как со стороны, так и изнутри, их собственными глазами. В одном случае
а) каждый из героев повторяет свою версию одного и того же события («В чаще» Акутагавы);
в другом
б) рассказчики сменяются по мере развития действий, как в эстафете («Сеньорита Кора» Кортасара).
Глава 4
Зачин
1. Первая фраза. Эта проблема заслуживает самостоятельного исследования. Вопрос «Как начать?» довлеет над автором постоянно. Важность первой фразы отмечена многими и давно. Первая фраза – это камертон, задающий звучание всей вещи.
Иногда первая фраза просто хороша сама по себе и долго живет в памяти писателя невостребованной: ее не к чему приспособить. Постепенно звучание ее расширяется, она обрастает дополнительным смыслом, возникает паутина ассоциаций, из которых постепенно прорисовывается контур рассказа, созвучного этой фразе. В такой ситуации первую фразу можно уподобить паровозу, вытягивающему из темного тоннеля поезд рассказа. (Подобный вариант создания рассказа родствен рождению стихов, методу поэтическому, эмоционально-ассоциативному, когда один оборот, одна строка вызывает за собой к жизни последующие строфы.)
Бывает наоборот: рассказ в общем готов, но без хорошей первой фразы ему не хватает определенности, энергичности, – поезду не хватает того самого паровоза. Иногда подолгу, мучительно, порой безуспешно ищет автор эту сакраментальную фразу.
Есть старый рецепт: из уже готового рассказа вообще выбросить начало, первый абзац или даже страницу-две – тогда фраза, оказывающаяся первой, уже несет в себе общую тональность и энергию рассказа, поскольку к этому месту автор уже «расписался», стиль рассказа обрел определенность. Пожалуй, это годится для большинства рассказов – но только не для тех, где звучание слова, отточенность языка имеют большое значение. В настоящей короткой прозе каждое слово и каждый знак должны стоять на единственно возможном месте.
А порой у писателя имеется в загашнике запас хороших фраз, годящихся для зачинов, и он «прицепляет» к уже готовому рассказу подходящее начало. Пусть даже оно грубовато стыкуется с последующим материалом рассказа – читатель этого не заметит и примет как должное: если фраза хороша, смачна, соответствует общему духу рассказа, можно не слишком заботиться о тщательной шлифовке швов и стыков текста: резкий мазок в живописи предпочтительнее гладенького размазывания красок.
Основные типы первых фраз можно, пожалуй, перечислить:
A) Экспозиционная. Первой же фразой автор старается ввести читателя в курс дела как можно полнее: называется и характеризуется герой, указывается место и время действия, так что сразу становится понятно, о чем пойдет речь. Например: «На исходе холодного сентября начальник геодезической партии Иван Петров ожидал в таймырской тундре вертолет, который должен был вывести их на материк». Это сразу настраивает на обстоятельное, объективное повествование. Начало обстоятельное, вразумительное, богатое информацией и бедное эмоциями, интонационно нейтральное. Это самый простой, азбучный ход, к которому охотно прибегают начинающие авторы.
Б) Пейзажная. Описывается место действия, обычно с привнесением настроения. Также удобное начало: та печка, от которой легко танцевать в любую нужную сторону. Пейзаж может быть мрачным или светлым, городским или «природным». Обычно последующие фразы и абзацы соединяются с ним по принципу внутреннего созвучия, но возможен и принцип контраста: яркий луг – мрачное действие и т. п.
B) Автобиографическая. Когда рассказ ведется от первого лица, просто напрашивается начало вроде: «Тогда-то я был там-то и делал то-то». «Однажды, возвращаясь домой, я увидел, как по лестнице поднимали рояль». Дальше можно познакомиться с владельцем рояля, а можно вспоминать, как в армии сержант заставил музыкантов тащить рояль на шестой этаж, или как рассказчик был на фортепианном концерте, или как в детстве его заставляли учиться музыке и т. п. Первый вариант – «однажды со мною случилось то-то» – пожалуй, наипростейший из всех существующих: так часто пишут графоманы, тут большого ума не требуется. Хотя все зависит от того, что же будет дальше…
Г) Биографическая. Без особых ухищрений начинают с описания прошлого или настоящего главного героя. Вариант усложнен, если начинают с биографии второстепенного героя. («Роберт Кон был когда-то чемпионом Принстонского колледжа в среднем весе». – Хемингуэй.) Вариант еще более усложнен, если герой вообще не имеет отношения к действию, а связь здесь – ассоциативная, или для контраста, или для достижения юмористического эффекта.
Д) Характеристика. Первой же фразой характеризуется герой, как правило – центральный. («Я человек больной. Я злой человек…» – Достоевский.) Иногда, подбираясь к главному исподволь, автор начинает с характеристики второстепенного героя. Такой зачин сразу дает причинную, психологическую мотивировку будущих действий.
Е) Сентенция. Выгодна тем, что дает и мысль, и настроение, и предупреждение о небходимости читать внимательно: может быть актуальной или вечной, веселой или печальной, нарочито-наивной или скорбной. «Беды, как известно, идут полосой». Опасность тут в том, что легко впасть в напыщенность и банальность, показаться претенциозным.
Ж) Портрет. Один из традиционных и испытанных видов зачина. Обычно, опять же, относится к главному герою, но не обязательно. Может быть стилистически разнообразным: серьезным, сатирическим, фантастическим, юмористическим и т. д.
З) Деталь. Первая фраза – словно взгляд через увеличительное стекло на какой-то один предмет, одну черту – будь то обгорелое дерево, или какой-то звук, или злые глаза чьи-то, или денежная купюра и т. д. Деталь такая обычно броская, резкая, примечательная – хотя и здесь может быть наоборот, автор специально подчеркивает заурядность, обыденность того, что описывает. Деталь, выпяченная в первой фразе, приобретает символическое значение, ассоциативно переносимое на дальнейшее повествование.
И) Действие. Автор берет быка за рога, отбрасывая всяческие предисловия и начиная прямо с какого-то момента происходящих событий. «Сидоров осторожно закрыл дверь и с чемоданом в руке спустился по лестнице». Плюс в том, что на первых порах читатель гарантирован от скуки: рассказ динамичен. Трудность в том, что обстановку, обстоятельства и проч. автор теперь должен давать через детали, штрихи, отдельные фразы. Это позволяет сделать рассказ более емким, лаконичным, придать изображаемому зримость и глубину: текст несет в себе опорные точки, по которым каждый читатель чуть по-своему видит происходящее. Поскольку обстановка вначале еще не ясна, то первая фраза действует несколько интригующе, обещает и дальше динамичность, вызывает желание узнать, в чем же дело. Чтобы не обмануть интерес читателя и выдержать весь рассказ на уровне хорошего начала, требуется несомненный профессионализм.
К) Концентрат действия. Выражается простым нераспространенным предложением: подлежащее плюс сказуемое, два слова, никаких подробностей. Предмет действия может быть главный и второстепенный. Главный – «Самолет взлетел», «Траулер тонул», «Николаев упал». Предполагает в последующих фразах напряженность интонации, лаконичность, динамизм, логическое развертывание действия. Второстепенный – «Падал снег», «Солнце село», «Мороз крепчал». Последний зачин высмеян сто лет назад Чеховым в «Ионыче» как отчаянный штамп, и однако, как заметил Вамбери, «Старые истины самые верные – они испытаны временем». Начинающий писатель должен знать штампы, чтобы избегать их; настоящий писатель не должен бояться ничего. Штамп-то он штамп, а действует эффективно. Разумеется, все средства художественного языка по мере развития и распространения их употребления теряют свою свежесть, стираются, пользоваться ими становится как бы неприличным: «Это плохо, потому что банально». Но есть тот уровень языка, который не может стать банальным: краткая передача информации.
Л) Сильное действие. Предыдущий вариант, но распространенный дополнением и обстоятельством. Излюбленный зачин короля нашей нынешней коммерческой беллетристики Валентина Пикуля: «Лошади рушили фургоны в воду», «Ветер рвал плащи с генералов». Штамп, отшлифованный до блеска. Безошибочно выигрышное начало. Слияние элементов действия, пейзажа, экспозиции, поданное с предельной экспрессией. (Ах, и Пушкин любил начинать так: «Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова». – «Пиковая дама».)
М) Эмоциональная фраза. Может выражаться восклицанием, междометиями, отдельными словами или одним повторяемым словом, чьей-то репликой. «Ох… Как же теперь…» «Ура! Отлично!» «Ну же ты и осел…» «Теперь он не выкрутится?» – и т. п. Предваряет эмоционально сходную сцену или же продолжается объяснением того, с чем связаны и кем по какому поводу высказаны данные эмоции.
2. Формы зачина. Интонационный строй первой фразы, ее информативная нагрузка и эмоциональный аспект должны, естественно, сочетаться с последующими фразами, выполняющими по отношению к первой подчиненную роль, подстраивающимися под нее по форме и содержанию. Вариабельность форм зачина способствует этому соответствию:
A) Повествовательная. Самая привычная и традиционная.
Б) Диалог. Очень удобное и выгодное начало. Во-первых, сказать можно все, что угодно: о герое и о пейзаже, о действии и о вечных истинах. Во-вторых, диалог можно продлить, а можно в любой момент оборвать и перейти к повествованию. В-третьих, на первую реплику может следовать как прямой логичный ответ, так и самый неожиданный, непоследовательный, что оживляет вхождение в рассказ.
B) Монолог. Сохраняет многие преимущества диалога. Может быть прямым и внутренним, предполагать наличие слушателя или нет. Тоже позволяет оживить любые фразы разнообразнейшими разговорными выражениями и интонациями.
Г) Письмо. Близко к монологу, причем имеет то преимущество, что в нем можно сочетать разговорную речь с особенностями эпистолярного стиля. Письмо как зачин может быть рассказом в рассказе, резко повышая емкость и «полезную нагрузку» текста.
Д) Документ, причем самый разнообразный: приказ об увольнении, выписка из архива, заявление на квартиру, приговор суда и т. д. (О возможностях официально-делового стиля речь будет в следующей главе.)
3. Переход к основной части.
Как первая фраза, так и зачин в целом сочетается с последующим текстом вполне перечислимым и даже ограниченным числом способов:
A) Последовательное развитие. Не требует комментариев: логично и естественно, в согласии с причинно-следственной связью, действие разворачивается.
Б) Хронологическая последовательность. Не то же самое, что предыдущее: «После того – не означает вследствие того», как гласит юстинианово право. Этим широко пользуются авторы детективов, строя ложные боковые ходы. Это удобно для создания полифонии рассказа: не связанные между собой, но совпадающие по времени действия дают панорамность изображаемого.
B) Временной возврат. Автор дает предысторию того, с чем познакомил читателя в начале. Часто начало является результатом каких-то действий: сначала нас впечатляют результатом, заинтриговывают, потом дают события, бывшие до того. Нередко это принимает форму воспоминания, и тогда окрашивается естественной ностальгией. Если результат печален, то известность заранее такого исхода усиливает минорную тональность рассказа; если конец мажорен, то даже самые тяжкие испытания воспринимаются читателем в мажорном ключе: «Конец будет хороший». Такой прием усиливает настроение рассказа, повышает внимание к основной мысли, поскольку сюжетные повороты уже не увлекают настолько, насколько могли бы, будь итог неизвестен.
Г) Временной прыжок. Иногда зачин отделен от основного действия годами, иногда и веками: речь может пойти о выросшем уже человеке, родившемся в результате случайной встречи его родителей в командировке, или о погребении фараона, к примеру, и экспедиции в пирамиду. (Проблема времени в художественном тексте изучалась немало. Здесь заметим лишь, что стык двух временных срезов, когда между ними выброшен значительный кусок, рождает щемящее и даже трагическое ощущение быстротечности бытия, человеческой близости к давно покинувшим сей мир – они как бы оживают… Усиливается дремлющее обычно чувство причастности к истории, ответственности за то, что было прежде тебя. Это сильный прием…)
Д) Ассоциация. Так сломанный цветок репейника напомнил Толстому Хаджи-Мурата. Здесь продолжение следует не в зависимости от реалий самих по себе, но в соответствии с настроением, звучанием, внутренней тональностью зачина, приобретающего, пожалуй, символическое значение.
Е) Контраст. Может существовать между зачином и продолжением в массе аспектов: лексическом, эмоциональном, интонационном, информативном, пространственном и т. д. – то есть на любом стилистическом или фактологическом уровне. На ветке щебечет птичка – и на той же ветке вешают человека: лишь один из простейших примеров. Контраст вызывает своего рода шок у читателя: сочетание двух несочетаемых элементов вызывает психологический дискомфорт, сравнительно сильную эмоцию – смех или печаль, иногда граничащие друг с другом: тот самый «смех сквозь слезы»: сочетание двух несочетаемых элементов дает совершенно иной результат, чем они дали бы порознь. Изображая контраст, автор стоит как бы на пограничье между двумя его сторонами, и картина получается двойственная, диалектичная. (В этом гений Чаплина: «Смешно, но невесело…») Чаще всего стилистический и ситуационный контраст используют юмористы: проверенный способ достичь комического эффекта. Достичь трагического эффекта труднее (человек вообще легче смеется, чем плачет, и охотнее раскрывается для эмоций положительных, чем отрицательных). В любом случае неожиданное удивляет, дает дополнительное возбуждение нервной системе, возбуждение легко принимает форму негодования, сочувствия, повышенного интереса. Контрастное начало можно считать наиболее выигрышным.
Глава 5
Стиль
Этот аспект литературного творчества наиболее изучен и наименее поддается как анализу, так и овладению. Несколько десятков тысяч слов активного словарного запаса дают неисчислимое количество сочетаний и комбинаций. Но умение писать – это лишь во-вторых умение адекватно излагать на бумаге свои мысли, чувства, впечатления; во-первых же это – умение наблюдать, фиксировать, анализировать, мыслить. Недаром живут изречения типа: «Стиль – это человек», «Стиль – это мировоззрение». Стиль являет собой диалектическое единство языка как средства мышления и языка как средства передачи информации. Глубокое и оригинальное мышление, тонкое и острое чувствование находят свое отражение в стиле; научиться им специально – невозможно, они определяются всей культурой человека, его духовным и интеллектуальным потенциалом.
Содержание определяет форму. Мысль определяет фразу. Овладение мыслью – первый этап овладения стилем. Жадные чувства и пытливый ум проводят внешне незаметную работу, необходимо предшествующую рождению фразы. Желание, энергия, последовательность способны помочь развить ум и чувство.
То есть: работа над словом происходит не тогда, когда писатель садится за письменный стол – она происходит постоянно, непрерывно, как постоянно и непрерывно писатель ощущает жизнь и размышляет о ней, будь то в форме логических суждений или абстрактных художественных образов, сознательно или подсознательно; слово – лишь завершающее звено в неразрывной цепи творческого процесса.
Мировоззрение писателя, его настроение, его опыт, образование, эстетические взгляды, темперамент, симпатии и антипатии, его ценностная ориентация и уровень притязаний – неизбежно определяют выбор темы, идеи, материала, и в конечном итоге – выбор слова.
Второй же аспект стиля – собственно техника письма, включающая в себя технику таких элементов, как
слово
сочетание двух слов
речевой оборот
фраза
сочетание фраз
период (под которым в данном случае понимается часть текста, объединяемая единством времени, места, действия и предмета)
стык периодов (обычно выражающийся графически в переходе к следующему абзацу).
1. Точность слова определяется доскональным знанием описываемого предмета, глубиной его осознания и объемом активного словарного запаса (редко превышающего десять тысяч слов даже у талантливых писателей). В поисках точного слова синонимический ряд часто оказывается бесполезен – плодотворнее поиск по линии сходства внутренней сущности: «жертва», «упрямец», «тело», «несчастный», «человек» и т. д. – в определенном контексте являются словами одного ряда. Выбор точного слова – уже авторская позиция, уже мировоззрение, уже стиль. Лишь авторское отношение обычно разделяет слова «бандит» и «партизан», «бунтовщик» и «революционер» (невольно вспоминается: «Мятеж не может кончится удачей, в противном случае его зовут иначе.»). Кроме таких, стилистически окрашенных слов, есть стилистически нейтральные: «стол», «земля», «дождь» и т. п. – но, во-первых, нейтральное описание уже есть частный случай авторской позиции, во-вторых, и самое нейтральное слово вызывает к жизни какой-то ассоциативный ряд.
На точности слова сказываются: звучание; принадлежность к определенному лексическому ряду; частота употребления. Неблагозвучность, заштампованность лишают правильное вроде бы слово его смысла – смысл исчезает, он не воспринимается.
Чем эмоционально нейтральнее текст, тем большая буквалистская точность требуется от слова: называть кошку кошкой.
Вышесказанное относится прежде всего к имени существительному, к называнию предметов, что есть основа любого текста. Гвоздь предложения – подлежащее: «кто?» или «что?». Создание фразы почти всегда начинается с такого гвоздя. (Хотя бывает иначе – сначала у писателя есть лишь действие, скажем, «мчался», и уже потом к этому первому слову подбираются остальные; или эпитет, например, «ужасающий», сразу определяющий тональность фразы; но это скорее исключения.)
Чем текст эмоционально окрашеннее, тем шире выбор необходимого слова и тем большую роль играет его выразительность. Вместо выражения «рослый мужчина» идут в ход «гигант», «амбал», «правофланговый», «шкаф» и т. д.
2. Сочетанием двух слов и занимается поэтика более всего. Нет необходимости повторять все виды существующих стилистических фигур – тропов и т. д. Два основных типа сочетаний – существительное и прилагательное, существительное и глагол. Сочетаемость происходит по двум линиям – точности и стилистической напряженности. Точность не требует развернутых комментариев: «камень падал», «камень холодный». Напряженность же возникает при сочетании двух слов, которые по своему прямому, буквальному значению не сочетаются: между ними возникает некое свободное стилистическое пространство, своего рода люфт – как бы два смысловых поля накладываются друг на друга, и в их взаимодействии возникает новое, неожиданное смысловое и эмоциональное значение: «жесткая речь», «ледяная улыбка», «ласковое море», «оратор заклокотал», «государство рухнуло». Любой желающий углубиться в поэтику может обратиться к ряду учебников, словарей и специальных исследований.
3. Речевым оборотом можно считать несколько взаимосвязанных слов, образующих как бы один из смысловых блоков, которые уже и составляют фразу – простое предложение в составе сложного, причастный или деепричастный оборот, распространенное обстоятельство и т. д. («Туалет его был свеж, / но в каждой складке платья, / в каждой безделице / резко проглядывала претензия быть львом – превзойти всех модников и самую моду.») Кроме выбора ключевых слов и построения словосочетаний здесь вступают в силу порядок слов и особенности грамматических связей. Инверсия подчеркивает значение какого-то слова («Он любил жить» – «Он жить любил»: слово не на своем привычном месте вызывает повышенное внимание и ему придается читателем повышенное значение). Грамматические связи должны быть четки и внятны, но особенную прелесть обороту придает некоторый выверенный аграмматизм, оттенок небрежной вольности или изысканной архаичности: точность смысла, верность интонации – выше правил букваря. («Ильин скакал между двойным рядом деревьев», – написал Толстой в «Войне и мире». – «И перед роту с разных рядов выбежали человек двадцать». Не одно и то же «бежал от опасностей» и «бежал опасностей», «следил за движениями» и «следил движения». Заметим, что лишь тот, кто хорошо знаком с грамматической нормой, способен оценить достоинства оправданных отступлений от нее.)
4. Фраза может состоять из одного слова, и может растянуться на весь толстый роман – так, «Сто лет одиночества» Маркеса в оригинале – одна бесконечная фраза. Организующая роль синтаксиса здесь ясна в пределах академической грамматики, за пределами же таковой вызывает вечные столкновения авторов с редакторами. Учтем, что русский литературный язык, восходящий к Пушкину – это, если говорить о синтаксисе, французская пунктуация и французская интонационная система фразы, весьма ощутимо наложенные на русскую лексику и русскую (с немецкой – от времен Петра) грамматику. Если с запятой все более или менее ясно, то авторское право на прочие знаки относится к правилам с великолепной пренебрежительностью.
А) Точка может стоять в любом месте. Предложение можно рубить на любые куски. Плавное течение речи сменяется отрывистым стуком забиваемых гвоздей: «Никогда. Я. Не. Вернусь. Сюда».
Б) Можно обойтись вообще без знаков препинания, фраза полетит на одном быстром дыхании: «Воспоминания мучают меня в горячечных снах она возвращается глаза ее темны губы горячи нет мне покоя».
В) Многоточие, вопросительный и восклицательный знаки могут стоять в любом месте фразы, причем после знака она продолжается с маленькой буквы: «Наглец! мальчишка! как посмел он мне перечить? но он мой сын… в темнице…»
Г) Вопросительный и восклицательный знаки могут быть поставлены в середине фразы после какого-либо слова или оборота и заключены в скобки, чем подчеркивается, что знак выражает авторское отношение к тексту: «Он получил задание от некоего высокого начальника (?) и для его выполнения собрал с предприятий сто тысяч (!), но тут его и обокрали».
Д) Тире может выделять любое слово, любой оборот, членить фразу на отдельные обороты, интонационно подчеркивая их значимость. Достаточно раскрыть раннего Горького: «Дело – сделано, – мы – победили!» «Ну, что же – небо? – пустое место… Я видел небо».
Е) Двоеточием можно присоединять подчиненные предложения, обороты и отдельные слова: это более сильная и глубокая связь, чем посредством запятой. «Он вошел: его не ждали». «Он знал жизнь: имел хорошую память». «Жена таится от мужа: и так везде». «Сколько лет он верил: ждал». Допустимы в одной фразе два и более двоеточий последовательно: «В последний раз предупреждаю: оставь ее: ты ее не стоишь: я тебя насквозь вижу».
Ж) Точка с запятой может заменить едва ли не любой интонационный знак, усиливая паузу, дробя фразу на отрезки, но сохраняя ее непрерывность, единство. («Так глупо я создан; ничего не забываю; ничего!..» «Сверхъестественным усилием она повалила меня на борт; мы оба по пояс свесились из лодки; ее волосы касались воды; минута была решительная». – Лермонтов, «Герой нашего времени».)
5. Сочетания фраз и периодов не вызывают трудностей и вопросов, когда описание разворачивается последовательно.
При временном или пространственном переходе возможен:
а) вводный переход: обороты типа «Назавтра…», «Через неделю…», «Когда он пришел туда-то…» – или «В это время там-то…», «А в другой комнате…» и т. д.;
б) перескок: автор приступает непосредственно к следующему эпизоду, никак его не предваряя и не предуведомляя читателя: все явствует из текста. Начинающий или неумелый автор обычно пытается объяснить каждое движение, детализируя подробности и нагоняя скуку; умелый же стыкует значимые эпизоды: так художник пишет картину резкими сочными мазками, а ремесленник зализывает каждый штрих. (Возможны также абзац, отточие в начале абзаца или предложения, пробел, с отчерком или звездочками.)
II. Текст и подтекст. Говорится одно, а подразумевается другое. Обычно говорится о простых вещах: герои пьют чай или ловят рыбу, а на самом деле страдают и вообще мир разрушается. Возможно и наоборот: герой толкует о сложнейших вещах, а на самом деле просто хочет обладать героиней и т. п. Подтекст строится на несоответствии внешней формы текста его содержанию: стилистика внешняя не совпадает со стилистикой внутренней. Внешняя дается в лексике, интонации, ритме, теме, материале, – на внутреннюю намекается несоответствиями: легкость фраз не соответствует их серьезному содержанию, незначительность действий – мрачному настроению героя, комфортная обстановка – истерическому настроению, мелкость происходящего – серьезности интонации и тяжеловатому вниманию к деталям. Восходит к чеховской драматургии, в прозе разработано Джозефом Конрадом, канонизировано Хемингуэем.
III. Обычно принято подразделять стили на:
деловой /официальный/;
газетный /публицистический/;
научный;
торжественный;
разговорный /повседневный/;
просторечный;
жаргон;
фамильярный;
эпистолярный;
юмористический /шутливый/;
сатирический /насмешливо-издевательский/.
Возможны и более мелкие обособления: фельетонный или очерковый стиль, стиль рапорта или жалобы, диалекты те или иные, жаргон уголовный, молодежный, профессиональный и т. д.
Выделяются художественные стили:
орнаментальный – усложненный, метафорически насыщенный;
иронический;
ноль-стиль – бесстрастное, внешне сухое описание;
лапидарный – краткий, даже рубленый;
экспрессивный;
сентиментальный;
романтичный – как и предыдущий, определяется соответствующей лексикой;
сказ – яркий, «ударный», уподобленный разговорной речи;
описательный – спокойный, подробный.
Все эти определения, разумеется, условны и неисчерпывающи.
В рассказе могут сочетаться два или более разных стилей, что дает практически бесконечное количество вариантов.
Единого «стиля рассказа», разумеется, не существует.
Основные отличия стилистики короткой прозы от длинной определяются тем, что
а) на малом пространстве рассказа любой стилистический прием играет большую роль, чем в длинной прозе;
б) в рассказе допустима большая концентрация сильных стилистических приемов и средств, что в длинной прозе будет утомительным и неудобочитаемым.
1. Лексика. Рассказ может обращаться к любому языковому пласту и давать его в любой концентрации: малый объем позволит «переварить» самый трудный и непривычный текст. Возможно, скажем, построение целиком на просторечии или жаргоне: то, что станет тягостным и надоедливым в романе после двадцатой страницы, не успеет приесться в коротком рассказе. (В русской прозе двадцатых годов тому немало подтверждений:
романы, написанные языком «от земли и сохи», давно канули в лету – а рассказы Зощенко радуют читателя и сейчас; но представьте роман, написанный языком зощенковских рассказов: внешне незатейливая и грубоватая просторечная лексика в длинной прозе утеряет все свое обаяние и юмор, текст рассыпется подобно сухому песку.)
2. Ритм. Вообразите марафонский бег с барьерами. В принципе возможно, но невероятно вымотает бегунов и будет действовать на нервы зрителям, – хотя бег с барьерами на сто десять метров – зрелище вполне увлекательное. Так и длинная проза требует более плавного и спокойного ритма, рассказ же допускает самую жесткую ритмическую организацию фразы, иногда совершенно родственной фразе поэтической. Жесткий ритм увеличивает напряжение фразы, повышает ее эмоциональную нагрузку до уровня, который невозможно поддерживать долго. (В толстом романе «Перекресток» ленинградца Юрия Слепухина лишь одна фраза западает в память: «С воздуха мертвой бульдожьей хваткой вцепились в Германию английские бомберы». Четырехстопный амфибрахий, которому выпадение нескольких безударных слогов придает дополнительную рубленую жесткость. Но каково было бы читать шестьсот страниц в подобном ритме! Насквозь ритмован, как давно отмечено, язык «Часов» и «Пакета» Леонида Пантелеева, а ранняя проза Бориса Лавренева – с точки зрения ритмической организации почти белые стихи. Но уже роман Андрея Белого «Петербург», с четкой ритмической канвой объемистых текстовых пространств, остается скорее экспериментом, ценным для писателей и филологов, но скучным и маловразумительным при чтении и вряд ли имеющим самостоятельную литературную ценность. Поучительно построение гениального романа Мориса Симашко «Искупление дабира»: стиль вязок, плотен, ритмован, и каждую главу автор разбивает на подглавы длиной от одной до шести страниц, тем самым подавая текст порциями объема короткого рассказа, позволяя читателю отдохнуть в паузах.)
3. Фонетика. Звукопись, аллитерация также играет в короткой прозе большую роль, чем в длинной.
4. Интонация. Аналогично.
Глава 6
Деталь
Под деталью обычно понимают подробность предметного уровня: какую-то конкретную вещественную мелочь или какое-то конкретное свойство, особенность предмета.
Первый аспект детали – это апелляция к органам чувств: обогащение изобразительного ряда текста.
1. Цвет. В обыденной жизни человек обходится называнием двух-трех десятков цветов. Художники оперируют уже двумя (в среднем) сотнями наименований красок и оттенков. Но многоцветие природы бесконечно.
Осваивая цвет, литература обходилась вначале основными немногочисленными красками: небо могло быть синим, голубым, лазурным, серым, черным; рассвет – алым или золотым. В XIX веке с расцветом реализма литература стремится к точному правдоподобию, и вот у мастеров пейзажа заря становится винно-пурпурной, лимонной, серебряно-зеленой; выясняется, что небо бывает едва ли не любых цветов, тени оказываются не только серыми и черными, но и сиреневыми, синими, бурыми.
Поскольку все искусства косвенно, но неразрывно связаны между собой, образуя единый культурный макрокосм, можно увидеть, что в освоении и использовании цвета литература идет вслед за живописью. XX век породил новые условные формы живописи, и следом в литературе появились «медные небеса», «латунная планка рассвета», «красный туман», «синяя крона, малиновый ствол» и т. д.
Цвет в современной литературе как правило условен, резок, силен, экспрессивен. «Зеленое небо», «черная вода», «красные глаза». Автор не столько следует правде жизни, сколько добивается зрительной выразительности, художественной эффективности фразы. Наблюдается своего рода неопримитивизм: что угодно может быть какого угодно цвета: лицо – «коричневое», «серое», «голубое», «зеленое»; прорубь – «фиолетовая», «синяя», лужа – «оранжевая», «серебряная». Цветовая деталь делает описываемое не только зримым, но и броским, несколько неожиданно-непривычным, а потому воздействующим на воображение.
2. Запах. По условности в литературе может соперничать с цветом. Если цвет обычно «какой-то», то запах обычно – «чего-то»: хвои, мыла, бензина, краски, роз, земли и т. д. Почти любой предмет имеет свой запах, человек различает запахи, как известно, слабовато, и вот из множества запахов писатель выбирает (называет) при конкретном описании один-два, реже три, и уж совсем редко четыре и больше. Двух характерных запахов обычно достаточно для передачи обонятельной гаммы, причем запахи эти частенько не подлинны, а придуманы по принципу «чем должно пахнуть, чтоб читатель вдохнул описываемую обстановку». Отсюда накладки вроде «в лазарете пахло сулемой», хотя сулема запаха не имеет, и пр. Вояка после марша пахнет «кожаными ремнями и дорожной пылью», хотя в действительности все перешибет крепкий дух застарелого пота. В порту пахнет «нефтью и апельсинами», хотя в действительности может пахнуть гниющими водорослями, краской, дизельным выхлопом плюс еще сотня запахов. Запах в прозе – это визитная карточка предмета, характерно дополняющего обстановку, но если простое называние или перечисление обращается прежде всего к зрительному воображению, то упоминание о запахе задействывает еще одно чувство.
3. Вкус. Конечно, в прозе мало что пробуется на язык: кроме дегустации яств и напитков поминается вкус разве что крови и пота, да изредка сорванного стебелька и в юмористическом ключе картон, чернила и еще какая-нибудь гадость. Зато к запахам вкусовые ощущения применяются постоянно: запах может быть горький, соленый, терпкий, кислый, сладкий, сытный и т. д. – полная вкусовая гамма.
4. Звук. Звук придает описанию сенсорную панорамность аналогично запаху, с той лишь разницей, что слух играет в жизни человека гораздо большую роль, чем обоняние, через слух поступает большее количество информации. С одной стороны, не упоминать в прозе о звуках нельзя, описываемое обычно полно звуков, и надо дать читателю их услышать. С другой стороны, каждый читатель как-то представляет себе не только вид, картину описываемого (даже если не называются никакие подробности, а просто: «стол», «лес» – опыт тут же вызывает в воображении вид какого-то стола или леса), но и основные, программные, так сказать, звуки, сопровождающие действие. С третьей, взаимоотношения звука и текста – вопрос особый, и иногда незачем специально упоминать о звуке, понятном и так. Например, «копыта били в булыжную мостовую» – звукозапись передает звонкий твердый стук. Звук может даваться простым называнием предмета, его производящего: звук копыт, горна, поезда, скрипки, бритвы. Может конкретизироваться: стук копыт, пение горна, грохот поезда. Из множества звуков, опять же, выбираются самые характерные, нужные. Передаваемый литературными средствами звук, как и запах (к цвету это относится в меньшей степени), иногда стилистически окрашивается до такой степени, что полностью порывает с реальностью: «мертвый звук» – это какой?..
5. Осязание. Подобно тому, как вкус обычно задействуется обонятельным рядом, осязание чаще задействуется рядом зрительным: «гладкая дорога», «шершавая вода», «холодный взгляд». Хотя и звук (голос, например) может быть «теплым, мягким» и т. д. А «теплый воздух», «мягкое кресло», «жесткая рука» апеллируют непосредственно к осязанию.
Второй аспект детали – описание.
1. Портрет. В «Моменте истины» Богомолова часто встречаются словесные портреты, выполненные по всем правилам криминалистики: рост, фигура, полнота, плечи, волосы, цвет, размер и форма глаз, нос, рот, подбородок, ушная раковина, лоб, зубы, особые приметы, говор – несколько десятков деталей. В художественной литературе портрет лаконичнее. Романтизм и классический реализм тяготели к портрету развернутому: рост, фигура, обязательно глаза, волосы, зубы, голос; указывалось, мелкие или крупные черты лица, какова улыбка, а также во что одет. Технически сделать это все нетрудно. Труднее дать портрет одной-двумя деталями так, чтобы создался образ. У Дианы де Тюржи (Мериме, «Хроника времен Карла IX») ослепительно белая кожа, агатовые волосы, почти сросшиеся брови и синие глаза, – достаточно. Минский (Пушкин, «Станционный смотритель») – молодой стройный гусар с черными усиками, – и только.
Некогда портрет развивался от примитивного клише к типичному образу: у могучего героя появлялись сверкающие глаза, густые кудри, громовой голос, так же прояснялись черты прекрасной девы, низкого злодея, мудрого наставника. Затем портрет делался индивидуальнее, соответствуя индивидуализации характеров. Еще позднее стало хватать лишь нескольких черт, а иногда и одной. Деталь портрета стала опорной зрительной точкой, придающей реальную достоверность персонажу. Так у слуги в рассказе Акутагавы «Ворота Расемон» на правой (именно на правой, а не на левой!) щеке алеет чирей – и более об его внешности нам ничего не известно, зато чирей – как настоящий, и настоящим становится весь слуга. У портного Петровича в «Шинели» Гоголя кривой глаз и рябое лицо, но главное – большой палец ноги у него «с каким-то изуродованным ногтем, толстым и крепким, как у черепахи череп».
В современном портрете (как и вообще в описании) деталь обычно играет роль своего рода колышка, к которому привязывается воображение читателя, дорисовывающее недостающие черты (ибо всего перечислить невозможно, да и не надо – нагромождение подробностей лишь помешает воспринять цельный образ).
2. Пейзаж. О развернутом и подробном пейзаже можно не говорить – поднатужившись и составив план, любой школьник опишет местность. В рассказе, где всегда хороша краткость, кратко должно быть и описание пейзажа – прежде всего пространственное и цветовое изображение. «В роще за дорогой кричала сойка» – это уже пейзаж: «роща», коли никак не уточняется, воспринимается зеленой, а зеленой роще соответствует в воображении проселочная дорога, буропесчаная – или серая асфальтовая у завзятых горожан. То, что роща за дорогой, создает глубину картины, а крик сойки придает картине больше реальности; и даже если читатель не представляет себе, как выглядит пресловутая сойка и на что похож ее крик, это все равно достовернее абстрактного «щебетали птицы»: конкретность всегда вызывает доверие.
То есть: для создания пейзажа достаточно двух-четырех деталей, дающих «точки привязки» читателю, который ассоциативно домыслит остальное. «Стога мокли под свинцовым небом» – это неопределенно большое поле, унылый дождь, осень, безлюдье, распутица. На уровне технического приема это стало азбукой еще в прошлом веке: знаменитое чеховское «тень мельничного колеса чернеет на плотине и блестит в лунном свете горлышко разбитой бутылки – вот и пейзаж готов!».
3. Интерьер. С точки техники письма не отличается от пейзажа. Несколько характерных деталей. Конспекты на столе, казенные одеяла и пустые бутылки в углу – студенческое общежитие. Маты под турником, гулкое эхо – спортивный зал. Меньшая или большая конкретизация подобных деталей зависит от общего стилистического ключа произведения.
Описание может быть статичным, прерывая действие, а может даваться через детали в процессе действия, не снижая темпа повествования: в первом случае, например, описывается комната героя, после чего в ней что-то происходит; во втором – действие как бы привязывается в пространстве к конкретным деталям: «Он швырнул книгу с подоконника на шкаф и плюхнулся в кресло перед телевизором».
4. Жест. Передача позы человека, мимики, движения – одна из труднейших задач в прозе. Представим, что стоящий человек облокотился о барьер, высота которого ему по грудь, таким образом, что предплечье его расположено вертикально, а сжатый кулак находится на уровне подбородка, каковой подбородок и подпирает. Как это сказать кратко и вразумительно? «Облокотился о барьер, уперев кулак в подбородок», «Облокотился» примерно определяет высоту барьера, «упер кулак в подбородок» говорит о том, что рука поднята к подбородку, а не наоборот, подбородок опущен на кулак; низкий барьер заставил бы клониться к нему, но об этом не сказано – стало быть, этого нет. «Взмахнул рукой» подразумевает: поднял вверх руку и быстро опустил – прямую или согнутую? вперед или в сторону? или описал рукой круговое движение? Из всех возможных отбирается краткое и простое «взмахнул», а уж дальше – кто как представит. Или: в знак сомнения человек делает движение головой так, что голова чуть склоняется в сторону, лицо чуть поворачивается в ту же сторону, при этом подбородок слепка задирается, а с противоположной наклону стороны скула оказывается выпяченной вперед; через секунду возвращается в исходное положение. Это – подробное описание жеста. А в простой передаче: «В сомнении качнул головой», «В сомнении повел подбородком». Подобные вещи – бич малоопытных авторов.
Из прочих аспектов, в которых рассматривается деталь, можно выделить:
1. Достоверность. Вся профессиональная терминология в художественном тексте работает на это: коли автор так разбирается в морском деле, или медицине, или охоте, что непосвященному читателю не все и понятно – это рождает доверие: знает, мол, значит, что пишет. Ну, а уж коли так сведущ и точен в мелочах – наверное, и все остальное тоже правда.
Если точная деталь дает ощущение реальности, правды, будь то хруст входящей в дерн лопаты, или хлопнувшее от сквозняка окно, то «ляп» в детали способен уничтожить всякое доверие к произведению. В одном романе Аркадия Адамова у немецких танков T-IV «Тигр» лобовая броня 400 мм, и тому, кто знает, что цифра эта бредова, дальше читать всерьез роман невозможно. А в нашумевшей пьесе Губарева врач командует: «Введите ампулу сердечного». Чего именно ввести?! Поскольку ни один врач ничего подобного сказать не может, внимательный читатель этой пьесе не поверит, и заслуженно.
2. Символичность. Хорошо исследовано. Вспомним знаменитый дуб в «Войне и мире», репейник в «Хаджи-Мурате». Голубь мира, ледоход, грозовая туча.
3. Смысловая нагрузка: настроение, авторское отношение, ассоциация. У неприятной женщины чулки «поросячьего цвета» (Набоков, «Машенька»). Знаменитый дождь в финале «Прощай, оружие» Хемингуэя: трагедия и прозаичность.
4. Функциональность. Если в первом акте на стене висит ружье, то в пятом оно должно выстрелить. Деталь должна быть необходимой и работать на общую идею.
В заключение – три замечания.
Первое: о неработающей детали. В одном из гениальных рассказов Акутагавы «Сомнение» рассказчик прежде всего обращает внимание на руку гостя с отсутствующим пальцем – и в конце, после выслушанной ужасной исповеди, так и не решается спросить, как гость потерял палец: это придает рассказу удивительную глубину, таинственность, ощущение бесконечной непостижимости жизни.
Второе: напор действия искупает недостаток деталей. В «Трех мушкетерах» пейзажами и интерьерами не пахнет: по прочтении семисот страниц мы даже не знаем цвета мушкетерских плащей!
Третье: в современной прозе деталь может вообще отсутствовать – как литературный прием. Это уместно в рассказе, но в длинной прозе утомительно и неоправданно: воображению читателя нужен хоть минимум «опорных точек».
Глава 7
Эстетическая концепция
1. Бестселлер. Шерлок Холмс. Развлекательная беллетристика имеет собственные законы. Мерки серьезной литературы к ней неприменимы. На второй план отступают не только реальность изображаемого, но и элементарная логика. Это искусственное варево, где подаются в той или иной пропорции: тайна, приключение, погоня, романтический герой и т. д.
Взять известный телефильм «Место встречи изменить нельзя» по роману братьев Вайнеров «Эра милосердия». Кто заколол оперативника на садовой скамейке, как разгадал его? Нет ответа, главное – нагнетается драматизм действия. А ключевая сцена, когда Шарапов попадает в логово бандитов, и один из них, бывший боец его штрафроты, не выдает его и хочет отпустить? Шарапов отказывается – он продолжает выполнять свой долг по ликвидации банды. Но кто помешал бы ему позвонить в МУР из ближайшего автомата и сообщить о местонахождении бандитов, пока они спят?! Авторы. Ибо нужна кульминация. И нервы читателя (зрителя) напряжены достаточно для того, чтобы не заметить этого явного ляпсуса, этой наивной условности.
В одном из триллеров знаменитого Джеймса Чейза киллер мафии убирает свидетельницу, охраняемую в номере на верхнем этаже небоскреба, так: закрепляется на крыше и, когда та высовывается в окно, наблюдая вместе с охранницами за нанятым самолетом с акробатом, киллер выдергивает ее подмышки и отпускает падать вниз – причем охранницы его не замечают!! Столь эффектно, что нереальность уже не важна.
Никогда нельзя забывать одну простую и важную вещь: человек стремится к сильным ощущениям, а сильные ощущения связаны с необычными, опасными, из ряда вон выходящими действиями. Пристальное внимание человека всегда вызывают: любовь, смерть, катастрофа, чудо. На эксплуатации этого единственного интереса держатся огромные тиражи фантастики, описаний катастроф, литературы секса и насилия. Эстетическая, художественная функция такой литературы часто равна нулю, но эмоции и воображение массового читателя она затрагивает.
«Джеймс Бонд» – несерьезная чушь, но чудесные приключения, непобедимость и неотразимость героя, примесь «клубнички» и откровенная ирония автора обеспечили романам Флеминга миллионные тиражи.
«История любви» Фрэнка Сигала у критиков вызвала пожатие плеч: почти графомания. Но наивная, банальная, сентиментальная повесть, появившаяся в разгар «сексуальной революции», вызвала бум: она отвечала потребности массового читателя в «чистом, светлом, настоящем»: школьницы и секретарши рыдали.
(Забавно, что знаменитая лет десять-двенадцать назад у нас «История одной любви» Анатолия Тоболяка – не просто аналогичная чушь, но элементарное переложение Сигала на русско-сибирский материал: и нехитрый коммерческий расчет автора полностью оправдал себя!)
Означает ли это, что бестселлер – обязательно литература второго сорта? Отнюдь. Самая читаемая книга в США – «Над пропастью во ржи» Сэлинджера: около двадцати миллионов экземпляров.
Но и с литературой второго сорта дело обстоит совсем не так просто. Художественные достоинства не исчерпываются богатством стиля, глубиной психологизма и мощностью идей, как обычно принято считать. Шерлок Холмс – блестящее тому подтверждение.
Сам Конан-Дойль, как известно, невысоко ценил этот цикл, ставя свои исторические романы гораздо выше. Кому они сейчас нужны? А образ великого сыщика обрел бессмертие и по прошествии ста лет заслонил прочих героев великой английской литературы XIX века.
Доктор Ватсон излагает события банальным языком – но этот банальный язык выразителен и эффектен. Все произведения построены одинаково – но эта одинаковость доставляет наслаждение читателю: он встречает старых друзей и предвкушает то интересное, что сейчас начнется. («Шерлок Холмс» – предтеча бесконечных западных телесериалов: зрители (читатели) жаждут продолжать знакомство с любимыми героями.)
Поскольку практика – критерий истины, то годный результат не может быть достигнут негодными средствами. Знаменитейший уже столетие литературный герой не может быть созданием плохой, слабой, малохудожественной прозы. Значит, плоха не проза, а наши представления о ней. Значит, есть в Шерлоке Холмсе то, что отвечает глубинной потребности людей. Эстетика – вторична, эстетика – условная производная от наших чувств.
В Холмсе простота формы и банальность языка точно соответствуют общему уровню условности . Загадки и кроссворды всегда манят человеческий ум, торжество справедливости всегда желанно, благородный и непобедимый герой всегда привлекателен.
Натуралистического логического анализа Холмс не выдерживает. «Просчеты» Конан-Дойля давно вскрыты литературоведами (английскими): змея не может подняться по шнуру; человек шести футов ростом не может притвориться на фут ниже; улики типа порезанного пальца, глины на башмаке и т. п. не могут быть всегда и везде. Что за дело читателю до того? Это не реалистический роман, а гениальный бестселлер.
2. Штамп и притча. Джек Лондон. Поныне знаменитый в России, Лондон невысоко оценивается современной критикой и отнюдь не считается классиком американской литературы. Строго говоря, это гибрид-последователь-эпигон двух классиков: Брет-Гарта и Киплинга. Сам Лондон, человек образованный, жаловался, что читатели и критика не видят в его произведениях ничего, кроме романтических и кровавых приключений. Представляется, что виной тому его стиль, изобилующий банальностями и штампами: «тяжелый подбородок», «холодные голубые глаза», «мускулистая шестифутовая фигура», «неукротимый дух белого человека» и т. д. Небрежность много и быстро работающего писателя?
Или все-таки мировоззрение убежденного романтика, сильного мужчины? Моды и эстетические концепции меняются, но всегда остаются в цене сила и храбрость, верность и упорство, честность и оптимизм. За литературной банальностью лондоновского языка стоят, однако, эти непреходящие жизненные ценности, несокрушимое и заразительное духовное здоровье. Да, Лондон пользовался порой целыми словесными блоками, изобретенными задолго до него – но они в точности подходили для решения его задач. Задачи были серьезны.
Сам он наиболее ценил рассказ «Лига стариков». Два мира, две справедливости, неизбежность кровавой борьбы, сопровождающей сокрушительную поступь Прогресса. «Закон жизни»: снеговая тропа, по которой уходит племя, становится дорогой жизни, на которой в свой час остаются умирать старики, согреваемые перед смертью тем огнем, что оставили им дети, – а жизнь идет дальше, она не может ждать тех, чьи силы вышли. «Любовь к жизни»: человек может все, он выживет и победит. Глубокий философский смысл заложен в лучших рассказах Лондона; банальный язык делает их легко читаемыми, эта легкость и внешняя увлекательность мешает остановиться, вдуматься. Но именно эта же легкость, поддерживаемая, как фундаментом, глубиной смысла, дала им долгую литературную жизнь.
3. Метафора. Бабель. Бабелевская Одесса – это четыре рассказа общим объемом двадцать восемь страниц. В памяти же она предстает куда более пространной книгой. Текст перенасыщен красочными, бьющими деталями, фраза смачна, выразительна, самоценна, – Бабель один из самых цитируемых у нас в разговорах писатель.
Написал Бабель мало, литературоведы часто гадают – почему. Объективная причина ясна: навалились тридцатые годы, одни проституировали, другие замолчали, как и погибший в заключении Бабель. Но есть и причина субъективная: Бабель исчерпал подходящий для него материал. Для его гиперболического, метафоричного, грубо-натуралистического и одновременно романтичного художественного мироощущения повседневная обыденность не годилась. Грубые и лихие рубаки Первой конной и жизнелюбивые бандиты Молдаванки, «вышибленные из правильной жизни люди» – люмпены, проститутки, – вот его герои, выламывающиеся из рамок налаженной жизни.
«…Я сказал себе: лучше голодовка, тюрьма, скитания, чем сидение за конторкой часов по десяти в день. Мудрость дедов сидела в моей голове: мы рождены для наслаждения трудом, дракой, любовью, мы рождены для этого и ни для чего другого».
Пиша необыкновенно емко и концентрированно, Бабель «выработал» гражданскую войну и старую Одессу; в новых временах прозаического мирного строительства, распланированного на сталинские пятилетки, его таланту места не нашлось. Писать так о новом быте, коллективизации и Днепрогэсе невозможно: попробуйте себе представить. Вот пример писательской судьбы как единства формы и содержания.
4. Сущность парадокса. Владимир Маканин. В «Живом, как жизнь» Вересаев пеняет Достоевскому: у того сплошные общие места, только наоборот. Скажем, у писателя банального человек встретил льва: побледнел и убежал: банально. У Достоевского наоборот, и ничего более: человек встретил льва – покраснел и остался на месте. Грубо, плоско – и однако достаточно точно!
Сущность парадокса заключается в том, что явление разворачивается на сто восемьдесят градусов и рассматривается с обратной, противоположной стороны. Плодотворность такого подхода очевидна: с обычной, лицевой стороны явление и так каждому видно и понятно. Парадоксальный подход позволяет, таким образом, видеть обе стороны явления, прямую и обратную: возникает тот самый диалектизм, многозначность, полифония.
Владимир Маканин, самый значительный, пожалуй, из современных русских писателей, начал в русле «городской прозы». Затем шел по линии отшелушивания языка, отбрасывания всех подробностей и деталей, давая лишь суть: описание действия, мысли, чувства. Это вряд ли оправдывало себя в длинной прозе типа «Старых книг», текст задыхался в короткой фразе без воздуха, без красок и деталей, но короткий рассказ получался жестким, выразительным, эффектным и глубоким. В «Дашеньке» девочке-совслужащей удается женить на себе молодого и перспективного физика. Мезальянс, он главнее? Как бы не так. В результате она, которую вначале было жалко, царит и властвует, а он, красивый, завидный муж, фигура, скручен в узел и поставлен под каблук. Не спешите жалеть несчастных!
Критика долго не замечала Маканина: он не поддается комментированному пересказу, его надо понимать, а к этому наша критика не приучена, ее традиционное занятие – это улавливать вышестоящее мнение и раздавать нехитрые ярлыки. Когда же после широкого читательского успеха «Предтечи» (хотя вообще Маканин – писатель для квалифицированного читателя) молчать стало неловко – появились неумелые попытки измерить его теми же мерками, что и многих прочих незатейливых и преуспевающих беллетристов.
Пройдя период «отшелушенного» языка, Маканин «обогатил» стиль и стал писать сочно, изящно, изощренно. Но основной принцип остался тот же, что был нащупан много лет назад в рассказе «Ключарев и Алимушкин»: парадокс, сконструированная антитеза как несущий каркас произведения. Одному везет – за счет другого, хотя внешне они ничем не связаны. Любимая жена гуляет по мужикам, – и одновременно угасает от рака: как быть?.. («Река с быстрым течением».) Человек ненавидит тех, кто слишком выделяется, портит жизнь себе и другим, – но в конце концов в лагере ценой жизни восстает против пахана. («Антилидер».) Вершиной Маканина, видимо, остается гениальная повесть «Где сходилось небо с холмами»: композитор увековечивает в своей музыке мелодии родного поселка – но тем самым эти мелодии исчезают из поселковой жизни; прославил он родину или высосал ее?.. Или поселок, постоянно горящий и отстраивающийся, обречен по мере материального благополучия на бездуховность? Или без композитора его мелодии бы канули в лету? Или в том вина, что земляки гибли в огне, пока композитор жил в комфорте и творил искусство? Или он такой же убогий изгой своего народа, как немой дурачок, единственный из помнящих еще старые песни?.. Каждый ответ правилен, и ни один не является полным. Многозначна, неисчерпаема, диалектична жизнь, и все в ней одновременно и так, и не так, и еще как-то.
«Гражданин убегающий»: человек бежит от цивилизации в девственную природу – тем самым загаживает ее и приобщает к цивилизации.
«Один и одна»: золотозубый алтаец выглядит жертвой – но при добросердечной попытке помочь ему тут же оказывается гонителем сам.
Парадоксальное мышление – ценнейший и редкий дар писателя.
5. От жесткого сюжета к точечной новелле. Шукшин. Старик-егерь приютил беглого зека – красивого, резкого парня. Не выдал наехавшим охотникам-милиционерам: понял, пожалел. Ночью парень забрал его лыжи и ружье и сбежал. Егерь догнал, в обиде и оскорблении. И опять пожалел: оставил ему ружье и лыжи, чтоб дошел по тайге до поселка, не пропал. Парень убил его в спину: «Ты прости, отец… Но так оно лучше будет. Надежней…» Таков ранний рассказ Шукшина «Охота жить» – не самый известный, почти не переиздающийся. Тяга Шукшина к значительным ситуациям, сложным коллизиям, философскому осмыслению жизни ясна в нем.
Позднее Шукшин отказался от весомых сюжетов и драматических конфликтов, перейдя к ситуациям анекдотического характера. Однако его поздние рассказы – лишь внешне бытовщинка с анекдотическим оттенком. Его чудаки держатся на грани явного всем юмора и не заметной сразу трагедии. Это не рассказы о жителях Алтая – это притчи на материале Алтайской деревни.
«Микроскоп»: глуповатый столяр «обнаруживает микробов», ужасается их вездесущести, обретает в «исследовании» смысл жизни: и смех, и жалость возникают, и аналогии вырисовываются: человек, берущийся за чужое дело, непосильное, смятое семейными делами… разве не обычная, в общем-то, история для многих, не удовлетворенных малоинтересной своей жизнью?
За мелкими фокусами маленьких людей встают глобальные человеческие проблемы: мечты, лжи, нереализованного призвания («Миль пардон, мадам»). Всесилия тупой демагогии, если она исходит как бы от своих людей, родных, и льстит твоему самолюбию – к посрамлению чужаков, особенно достойных зависти («Срезал»). Плоть от плоти своих героев, алтайский мужик, Шукшин душой и чувствами с героями – но разумом выше их, он не судит, он понимает, и это дает двойственный, рефлектирующий взгляд на предмет рассказа, как бы и изнутри – и снаружи-сверху: автор видит куда глубже, чем рассказывает рассказчик. До Шукшина в русской литературе никто не давал мужика так абсолютно правдиво, умно, понимающе, – адекватно .
Шукшинская стилистика рассказа дает осечку, когда он пытается писать интеллигентов: мужик умен, но неразвит, – интеллигент более развит, а потому получается менее умен, плоский, одномерный, неинтересный. Сила шукшинского мужика в том, что он все понимает и чувствует, но многое не может выразить словами, – так образуется подтекст, многозначная тональность рассказа. Чем интеллигентнее герой может выразить свои мысли и чувства, тем мельче подтекст, тем меньше дистанция автора над героем, тем меньше разрыв между выраженным и невыраженным, – рассказ выходит линялым, вялым, мелким.
6. Литературный герой. Возьмем известнейших: Одиссей, Робин Гуд, Дон-Кихот, Ромео и Джульетта, Дон-Жуан, Гулливер, Робинзон, Мюнхгаузен, д’Артаньян, Шерлок Холмс, Буратино (у нас), Джеймс Бонд (не у нас). В чем их особенности?
1). Каждый занимает свою «экологическую нишу», несет одну главную черту: путешественник, благородный разбойник – защитник бедняков, враль, гигант среди лилипутов и т. д.
2). Они действуют против превосходящих сил с успехом или гибнут с честью (Мюнхгаузен – против здравого смысла, Робинзон – против природы).
3). Они сами принимают решения и несут ответственность за свои поступки; для них нет ничьего приказа или служебного долга, но лишь совесть, честь, собственное желание и долг, который взят на себя добровольно.
4). Они отнюдь не ходячее скопище добродетелей: Одиссей всегда умеет выйти сухим из воды, не гнушаясь пожертвовать соратником, д’Артаньян скрытен, расчетлив и легкомыслен в любви, Холмс склонен к наркомании и т. д.
5). Они совершают значительные поступки, подвиги того или иного рода с риском для жизни и без всяких гарантий – правовых, социальных и т. п.
Это вполне иллюстрирует, каким должен быть герой. Западные коммерческие литература и кино давно поставили его на поток: храбрый, сильный, благородный одиночка в борьбе против неправедных сил. Одиночка – потому что добро не совершается ни по приказу, ни по долгу службы.
Это же иллюстрирует, почему нашу литературу много лет призывают к созданию полноценного героя, а он все не спешит являться пред очи маститых призывателей. Когда за героем стоит поддержка закона, государства и взвода коллег – это не герой, а просто хороший работник. Когда герой не пьет, не курит, не бранится и т. д. – это не герой, а плоская картинка, лишь отрицательные черты дополняют образ до достоверной полноценности, святых среди людей нет. Гражданская добродетель не в том, чтобы подчиняться властям, но в том, чтобы всегда стоять на страже справедливости. Ревностный блюститель казарменного устава – это не герой. Лондоновские герои, вершащие собственный суд по совести и чести, могли бы быть осуждены государственным судом – что их не умаляет, но напротив…
Герой – это СВОБОДНЫЙ человек, но не винтик механизма.
Герой как воплощение каких-то человеческих качеств отрывается от литературного текста и начинает жить собственной жизнью, в чем-то иной, чем был задуман автором – в согласии с потребностью в нем людей. Примечательно, что литературная первооснова может быть художественно несовершенной или просто слабой: золотое зерно дает росток.
Приложение
Борьба с редактором
Редактирование – бич русской советской литературы последних десятилетий. Наше редактирование не имеет прецедентов в практике мирового книгоиздательства. Первоначально оно было призвано компенсировать малограмотность крестьянских и рабочих корреспондентов. Затем прибавилась функция идеологической цензуры. Постепенно штат редакторов непомерно раздулся – и одновременно вырос уровень литературной и, так сказать, идеологической грамотности писателей. И редактор из организатора издательского процесса превратился в насильника-литобработчика, полусоавтора текста, рассматривающего любую приемлемую рукопись как заведомое сырье, не готовое к публикации: «Н-ну, теперь давайте поработаем над вашим произведением».
Почему почти любой редактор (за исключением уж самых мудрых, образованных и терпимых) редактирует практически все попадающее к нему? Потому что человек психологически не в состоянии сознавать свою ненужность и бесполезность: в нем живет потребность в самоуважении, самоутверждении, сознании своей значимости. Наш писатель (без наличия чинов и постов) бесправен и беззащитен перед лицом издательства. Настаивая на поправках, редактор утверждает себя как хозяин литературного процесса.
Следствие: появились писатели-иждивенцы, рассматривающие собственные рукописи как сырье, неряшливые и небрежные в работе, полагающие, что окончательная отделка текста – это работа именно редактора, а не писателя. И тут добросовестный редактор корпит в поту, за скромную зарплату перелопачивая перлы высокомерного и худосочного «таланта». А ведь это не входит в его обязанности, не можешь писать сам – не лезь в писатели, найми литобработника.
Хуже другое: большинство редакторов укрепляется в убеждении, что редактировать надо все. И вот два редактора, работающие в одном отделе прозы, редактируют повести друг друга. Это ли не апофеоз абсурда? А такие случаи бывают.
Наисквернейший вариант: такой редактор сталкивается с писателем, отшлифовавшим свой текст до последней запятой и категорически убежденным, что трогать ничего больше нельзя.
Предположим, что талантлив не только писатель, но и в такой же мере, по-своему, редактор. Но талант – это всегда нечто единичное, своеобразное, индивидуальное, и поэтому вмешательство одного таланта в работу другого – это всегда искажение, нивелирование, усреднение: попытка впрячь лебедя и щуку в одни сани. Два таланта никогда не могут совпасть, на то они и таланты, итогом может быть лишь некий компромисс, а компромисс всегда достигается на почве общепринятости, обычности, привычности: и своеобразие талантливого произведения ослабляется, сглаживается.
Горький итог: у писателя подрывается вера в себя, притухает творческий стимул – вместо святой убежденности «о, наконец я достиг истины, можно сказать только так, как я сказал» приходит апатичная терпимость: «а, можно так, а можно и эдак, один черт, кто оценит, все равно еще с редактором спорить – хоть не так больно исправлять будет». Потом редактор иногда удивляется: отчего писатель стал хуже писать, его ведь редактировали, учили? Оттого и стал. Если оперение ястреба подстричь под сокола, ястреб будет летать отнюдь не лучше.
Плодотворное сотрудничество Максуэла Перкинса и Томаса Вулфа – едва ли не единственный пример чисто литературной помощи редактора писателю. Зато когда Белинский решил поредактировать юного Достоевского, это привело лишь к пожизненному разрыву – от которого, кажется, Достоевский не пострадал.
Настоящий редактор может помочь настоящему писателю только одним способом: издать в кратчайший срок без нервотрепки, сохраняя нервы и энергию писателя для творчества. Миссия благородная и малоблагодарная, случай счастливый и редкий. Таково было содружество Жюль-Верна и Этцеля, Фолкнера и Хааса.
Типичный же для нас случай, особенно болезненный для легко уязвимого молодого писателя – это упорное противостояние редакторскому давлению, которое не должно, однако, дойти до разрыва отношений: как напечатать вещь с минимальными потерями.
Борьба, как и любое дело, любит профессионалов.
1. Профессиональная языковая и литературоведческая подготовка. Автор должен овладеть теорией русского языка в совершенстве, не просто изучить академическую грамматику и словари трудностей, но и найти в них недочеты и белые пятна. Скажем, нигде не написано, что из всех знаков препинания лишь точка всегда стоит за кавычками, даже если рассказ закавычен целиком, представляя из себя как бы письмо или цитату: вопрос, восклик, отточие стоят внутри кавычек, а вот точка – снаружи. Почему? Так принято… Или нигде не написано, что «вроде» может выполнять функцию вводного слова, аналогично «кажется» или «возможно», и, стало быть, выделяться запятыми. Необходимо осознать огромную грамматическую вариабельность слов и словосочетаний, с тем чтобы в споре с редактором плавать, как рыба в воде, не просто демонстрируя свою эрудицию и доказывая правоту, а стараясь подавлять знаниями, ссылаться на многочисленные источники и противопоставляя его точке зрения противоположную, авторитетную и узаконенную.
То же теория литературы. Необходимо абсолютное владение терминологией, причем знание тех различий, которые имеются между истолкованиями терминов разными авторитетами.
2. Литературоведческая казуистика. В принципе можно доказать, что с точки зрения литературоведения любой текст не только правомерен, но и является сплошным набором достоинств. Скажем, отсутствует образ – но образ отнюдь не обязательный элемент художественной литературы, у Кафки вообще нет образов и характеров. Ни один композиционный и пр. элемент произведения не является обязательным, догм быть не должно. Следует настаивать на продуманности и намеренности своего текста, доказывая, что мнимые недостатки – на самом деле достоинства: прописи и рецепты вы знаете, но пошли дальше, подчиняя все единству замысла, эффекту воздействия на читателя. Если редактор говорит, что сюжет или т. п. слабоват – можно показать свою эрудицию по части сюжета вообще и перейти к намеренности нарушения канона: слишком острый сюжет отвлекает от психологической глубины, классический сюжет не дает почувствовать ритм нашего нервного времени; или вы придерживаетесь той точки зрения, что сюжет адекватен фабуле, или этот рассказ построен по принципу эссе, или вашей задачей было дать одну лишь растянутую экспозицию, что как бы символизирует отсутствие течения времени, отсутствие перемен в том, что вы описываете. Не спорьте прямо – уходите на «качели»: если обвинение формально – давите на психологию восприятия, и наоборот. Таким образом получится, что как бы и редактор прав, но и вы по-своему правы.
3. Заготовки аргументов и наукообразные возражения. Если у автора есть опыт десятка-другого бесед с редактором, он сам может составить перечень наиболее ходких мотивировок, почему та или иная фраза плоха и что в ней надо исправить, или почему не удалась та или иная линия в рассказе, или почему отвергнут рассказ в целом. Обычно аргументация дается на уровне демагогии, каковой придется овладеть и автору. Например:
– Этот характер нужно выписать подробнее.
– Излишняя детализация отвлекает от сути. / Нарушится равновесие между весом личности и ходом действия. / Это образ-символ, он должен быть внешне расплывчат. / Необходимо дать читателю домысливать больше, подробности блокируют домысливание.
– Рассказ растянут, надо сократить.
– Это нарушит ритм действия, собьет дыхание рассказу. / В рассказе необходим воздух, иначе останется голая идея, но исчезнет сопереживание. / Это приведет к схематизму, обнажится костяк, а плоть прозы исчезнет. / Но это будет уже другой рассказ, краткий пересказ данного. / Здесь идея и фактура материала диктуют спокойное, плавное развертывание действия.
– Рассказ слишком краток, схематичен, надо основательнее.
– Это концентрированная проза, рассчитанная на медленное чтение, перечитывание. / Эта коллизия требует максимум смысловой нагрузки на минимум объема. / Притча должна быть краткой, чтобы легко было держать весь текст в сознании целиком. / Это уменьшит удельный вес подтекста.
– Этот абзац надо убрать.
– Произойдет сбой в ритме рассказа. / Этот абзац композиционно подготавливает следующие. / Он интонационно обосновывает следующие. / Он в смысловом аспекте накладывается на соседний, обеспечивая его весомость. / Это нарушит расстановку читательского внимания. / Он стилистически перекликается с тем-то и тем-то, это нарушит жесткость внутренней конструкции рассказа.
– Это определение излишне, давайте уберем.
– Это нарушит архитектонику фразы. / Это намеренное стилистическое неравновесие, чтоб глаз замедлился на этой фразе.
– Заменим это слово на это.
– Оно фонетически выпадает из звучания фразы, определяемого ее настроением. / Образуется диссонанс внутреннего смысла.
– Все-таки ваш герой / ситуация / рассказ / показался неубедительным.
– На это невозможно возражать, как на любую вкусовую оценку. Значит ли это, что нет объективных возражений? Нужны объективные критерии и аргументы. То есть конструктивных оценок не находится?
4. Лингвистическая казуистика. Хорошее знание грамматики в сочетании с логикой позволяет поднаторевшему автору доказать формальную правильность любого строя предложения, любого синтаксиса. Скажем, однородные члены предложения при наличии союза «и» запятыми не разделяются: «Я пришел и сел». Напишем: «Я пришел, и сел». На первый взгляд, элементарная ошибка. Но предположим, что автору зачем-то понадобилось написать так. Тогда «сел» можно рассматривать как отдельное предложение, нераспространенное и неполное, где есть лишь сказуемое «сел» и опущено, подразумевается существительное «я»: «Я пришел, и (я) сел». Таким образом, имеем вместо одного предложения с двумя однородными сказуемыми – два простых предложения, образующих сложносочиненное предложение с союзом «и», а такой случай требует запятой. Формализм? Отчаянный. Но только так можно защитить свое авторское право на отход от усредненного канона, на индивидуальный стиль с элементами выверенного аграмматизма.
Редакторские возражения вызывают обычно предложения типа: «Он прибежал и работал», – соединены как однородные члены глаголы совершенного и несовершенного вида. Требуют: «Он прибежал и поработал» – пусть, мол, глаголы будут одного вида. Возражение: простое глагольное сказуемое, выраженное глаголом прошедшего времени, согласуется с подлежащим в роде и числе, что мы и имеем, но никак не в виде – нигде в грамматике нет подобного требования. Зато сказано, что однородные члены не зависят друг от друга и являются равноправными: значит, согласовать их между собой – произвол, вольное и расширенное толкование грамматики.
При работе с редактором над текстом подобные случаи лучше оставлять для домашнего обдумывания, чтоб на досуге построить защиту.
5. Цитаты и ссылки. Невредно завести картотеку с «неправильностями» из классики. Стерн, Джойс, Фолкнер и Платонов способны при умелом цитировании оправдать любые вольности стиля и изощрения синтаксиса: ведь у них уже было если не все, то почти все по части отступлений от канона; каждого из них можно считать основателем мощной литературной традиции, вы же лишь работаете в русле этой традиции, давно устоявшейся и узаконенной.
6. Психология отношений. Прочтите знаменитую книгу Дейла Карнеги «Искусство приобретать друзей и оказывать влияние на людей». С редактором надо наладить дружеские отношения; благодарить, льстить; спрашивать совета; избегать лобовых столкновений; никогда не возражать прямо. «Вы совершенно правы, но остается еще один нюанс…» «В принципе я с вами совершенно согласен, но бывают некоторые частности…» «Ваши предложения совершенно верны, но тогда возникает вот какая опасность…» Несгибаемость по существу – и предельное согласие «вообще» по форме.
7. Пересиживание. Въедливый редактор и стойкий автор могут часами сидеть над одной страницей, изматывая друг друга. Важно не поддаваться. Забалтывать его. Играть в наивность: «Не понимаю, почему?..» Рассказывать байки к случаю. Сочувствовать его тяжкой доле. Уверять, что вы уже перебрали тысячи вариантов, и лучший невозможен. У него, как-никак, план работы и зарплата, а у вас – кровное ваше детище: при равной стойкости характера он сдастся быстрее.
8. Торговля. Редактор и автор идут на компромисс, частично уступая друг другу: «Здесь по-вашему, но уже здесь – по-моему». Естественно, надо сохранять главное, жертвуя менее главным. Но не соглашаться пассивно:
а) упираться как можно дольше; б) «признавать»: «А вот тут вы совершенно правы», «А вот за это спасибо», «А это мой недочет» – дабы создать впечатление плодотворной все-таки работы; в) вздыхать: «Господь вам судья»; г) иногда предлагать: «А здесь я не уверен, на ваше усмотрение, как вы полагаете?». Тогда легче, намертво упершись на других моментах, отстоять их: вы производите впечатление человека, способного к сотрудничеству, к самокритике, не лишенного вкуса – и заслуживающего снисхождения и понимания.
9. Имитация недоработки. Специально вставить во фразу нелепое слово. Вставить явно никчемный абзац. Короче, чтоб было что изменять и убирать. Или напротив – что-то убрать, чтоб потом вставить. Налицо будут результаты плодотворного сотрудничества с редактором. Если долго доказывать ценность какой-то нелепицы – это отвлечет внимание и силы редактора от другого, действительно ценного для вас, что могло бы вызвать его сомнения.
10. Имитация доработки. Замазать слова и знаки – и написать поверх то же самое. Разрезать страницы на части и склеить в том же порядке, – рукопись выглядит переработанной. Перепечатать все плотнее или наоборот, свободнее, – изменяется количество страниц. Составить письменный перечень якобы внесенных, согласно редакторским пожеланиям, поправок – ничего не меняя, «прежний вариант» придумывается, а «новый, доработанный» остается тем же, что и был. Если сменить вдобавок заголовок и имена героев, то по прошествии достаточного времени (несколько месяцев) можно говорить о «коренной переработке».

Гессе. О выборе материала (из статьи "Заметки о поэзии и критике")

О так называемом выборе материала
«Выбор материала» - расхожее словцо критиков, многие без него вовсе не могут обойтись. Средней руки критик, работающий в газете, что ни день знакомится с навязанным ему материалом, который надлежит пустить в работу. Он завидует автору если не в чем другом, то в свободе творчества, мнимой свободе. Кроме того, критик-поденщик имеет дело почти исключительно с бульварной литературой, с имитацией словесного искусства, а умелый романист может выбирать свой материал в известной мере произвольно и по основаниям чисто рациональным. Однако и здесь его свобода во многом ограничена. Виртуоз легкого жанра свободно выбирает, скажем, место действия, в своем новом романе он, следуя модам времени, перенесет действие на Южный полюс или в Египет, опишет политические круги или компании спортсменов и будет обсуждать в своей книге животрепещущие вопросы общественной жизни, морали, права. Но за фасадом насущных проблем даже у отъявленного эпигона будут разыгрываться события той жизни, которая соответствует его глубочайшим представлениям, сформировавшимся помимо его воли, и он не сможет преодолеть своей склонности к определенным характерам, определенным ситуациям - и полного равнодушия ко всем остальным. Даже в «самом китчевом» произведении происходит откровение души - души его автора, и даже самый плохой сочинитель, не способный обрисовать ни один образ, ни одну коллизию человеческих взаимоотношений, все же непременно достигнет того, о чем сам и не помышляет, - в своей поделке он обнажит свое «я».
В истинно художественном произведении выбор материала вообще отсутствует. «Материал», то есть главные действующие лица и проблемы, никогда не выбирается автором, он представляет собой изначальную субстанцию любой поэзии, это авторское видение, авторское душевное переживание. Писатель может уклониться от какого-то видения, избежать жизненно важной проблемы, может не взяться за реально пережитый им самим «материал» по причине своей неспособности или удобства ради. Но «выбирать» материал он не властен. Содержанию, которое он считает подходящим и желательным из чисто рациональных и чисто художественных соображений, автор не может придать видимости того, что оно, это содержание, действительно явлено ему высшей милостью, что оно не вымучено разумом, а пережито душой. Конечно, истинные поэты нередко пытались выбирать материал, «командовать» поэзией - результаты таких попыток всегда чрезвычайно интересны и поучительны для собратьев по перу, но во всех случаях это творения мертворожденные.
Короче говоря, если кто спросит автора истинно художественного произведения: «Не следовало ли вам выбрать другой материал?», то больше всего это будет похоже на пожелание врача заболевшему воспалением легких: « Ах, насколько было бы лучше, если бы вы отдали предпочтение насморку!»
О так называемом побеге в искусство
Нередко слышишь: художник не должен бежать от действительности в искусство.
Как это понимать? Почему художник не должен от нее бежать?
Если подойти с точки зрения художника, разве искусство не является в первую очередь попыткой восполнить недостатки жизни, исполнить в мнимом мире неисполнимые желания, исполнить в поэзии неисполнимые требования, короче говоря, сублимировать в духе то, что неприемлемо в жизни?
И почему указанное требование всегда предъявляется только к людям искусства? Почему от государственного мужа, врача, боксера или пловца не требуют, чтобы он в порядке любезности прежде одолел неурядицы в своей личной жизни, а уж потом бежал бы заниматься делами, получать удовольствие от службы и спорта.
То, что «жизнь» безусловно более трудна, чем искусство, для мелких критиков, очевидно, аксиома.
Однако стоит взглянуть на многих, слишком многих художников, которые все время весьма успешно бегут от искусства в жизнь, рисуют убогие картины и пишут убогие книги, но зато являются милейшими людьми, радушными хозяевами, добрыми отцами семейства, благородными патриотами!
Нет, если уж человек считает себя художником, я предпочел бы, чтобы он вел свою битву, ставил своего героя там, где велят задачи его профессии. Я полагаю, очень много верного (или, скорее, верного лишь наполовину) скрывается за мыслью о том, что всякое совершенствование творчества поэта оплачивается его жертвами в личной жизни. Иначе творения не создаются. Глупо и безосновательно утверждать, что искусство рождается от избытка, от счастья, от удовлетворенности и гармонии. Если все прочие достижения человека появляются лишь из-за нужды, лишь под суровым давлением необходимости, то почему искусство должно быть исключением?
О так называемом бегстве в прошлое
Другое «бегство», ныне порицаемое злободневной критикой, - это так называемое бегство в прошлое. Когда писатель пишет что-то, решительно не похожее на очерки о модах или спорте, когда он уходит от сиюминутных вопросов, обращаясь к проблемам общечеловеческим, когда погружается в исторические эпохи или во внеисторическое художественное пространство за пределами времени, его немедленно укоряют за то, что он «бежит» от своего времени. Вот так же и Гёте «бежал» в мир «Геца» и «Ифигении», вместо того чтобы просветить нас относительно семейных проблем франкфуртских или веймарских обывателей.

Голдсберри С. 17 секретов для начинающих

1. Никода не оставляй свое самое лучшее напоследок. Раскрывайте себя незамедлительно, а потом посмотрите, что произойдет. Чем лучше начало, тем лучше продолжение.
2. Открытие абзаца, предложения, строки, фразы, слова, заголовка - есть начало важнейшей части вашей работы. Это задает тон и дает читателю понять, что вы командующий писатель.
3. Первая обязанность писателя - развлекать. Читатели теряют интерес с описаниями и абстрактной философией. Они хотят развлечений. Но они чувствуют себя обманутыми, если развлекаясь, ничему не научились.
4. Покажи,а не рассказывай или тенденциозно излагай.
5. Голос намного важнее чем картинка.
6. Произведение намного важнее чем что-либо. Читатели (и издатели) заботятся меньше всего об умении чем о содержании. Вопрос, который они задают не “Как вы достигли того, чтобы стать писателем?”, но “Насколько хорошо написано произведение?”.
7. Эти правила достаточно противоречивые. Такова природа правил в искусстве.
8. Все записи создают конфликт. Уделите качественное внимание оппозиции и хорошим строкам. Власть антагонистов должна равняться власти главных героев.
9. Часто переключайтесь. Пробуйте предложения разной структуры и типа. Создавайте хорошее сочетание повествований, описаний, экспозиций и диалогов.
10. Будьте осторожны со словом. Одно слово, как капля йода в галлоне воды, может изменить цвет вашего манускрипта.
11. Обеспечьте читателя завершением. В последних предложениях рассказа откликается что-то, что произошло раньше. Жизнь идет по кругу. “Если в первой вашей главе есть пистолет, то пистолетом заканчивается книга” (Эн Рул)
12. К концу работы, конфилкт следует достичь некоего разрешения. Необязательно счастливая концовка.
13. Корректируйте, исправляйте. Вы никогда не получите хороший результат с первой попытки.
14. Избегайте чрезмерное использование прилагательных и наречий; доверяйте точности ваших существительных и глаголов. Глагольная форма: чем короче, тем лучше. Избегайте пассивной формы, клише и избитых фраз.
15. Будьте заинтересованы каждым предложением. Будьте лаконичными. Первый редактор Хэмингуэя в Kansas City Star дал ему следующие правила: “Используйте короткие предложения. Используйте короткие абзацы. Используйте решительный английский. Будьте позитивными.” Позже Хэмингуэй об этих советах сказал: “Это лучшие правила писательского мастерства, которые я когда-либо знал”.
16. Если вы можете быть неправильно истолкованы, вы будете.
17. Нет правил для того, чтоб хорошо писать. Тот, кто с успехом нарушает правила - является истинным художником. Но: для начала изучайте правила, практикуйтесь, доведите свое умение до мастерства. “Вы не можете перешагнуть то, что вы не знаете.” - Шри Нисаргадатта Махарай.
Источник: www.writersdigest.com

Горнфельд А. Г. Как работали Гете, Шиллер и Гейне

10 глава из книги известного русского литературоведа "Как работали Гете, Шиллер и Гейне"
1. Закрепленное в письменном плане или обдуманное про себя, встает в общих очертаниях будущее произведение пред писателем. Начинается заполнение схематического облика, начинается обработка. Меньше всего знаем мы обычно о первой стадии работы, по той простой причине, что всякий черновик, непосредственно следующий за первичным замыслом или планом, каким бы изменениям и переделкам он впоследствии ни подвергался, предстает пред нами как нечто в известном смысле завершенное. Согласно известному замечанию Пушкина "единый план Дантова Ада есть уже плод высокого гения". Это, между прочим, значит, что вся позднейшая работа по такому плану есть осложнение чего-то уже созданного поэтом. Только об этом преобразовании готового говорят нам все документы обработки, будет ли это завершительная шлифовка языка или сюжетная перестройка произведения, уже сделавшегося общеизвестным. Из многого остановимся на немногом — прежде всего на выборе поэтами ритмического стиля их произведений, затем на их переделках и вторичных версиях.
Казалось бы, при громадной разнице в стиле стиха и прозы разве возможны колебания между стихотворным и прозаическим оформлением задуманного произведения? Неужто "Медный всадник" мог быть написан прозой и "Герой нашего времени" стихами? Конечно, нет, — но где установилась эта несомненность: в предварительном размышлении о форме выполнения, в единовременном зарождении формы и содержания или на одном из дальнейших этапов обработки? Мы имеем возможность указать ряд случаев, когда выполнение уже готового плана связывалось и для Гете, и для Шиллера с сомнениями Я размышлениями над предпочтительностью стиха или прозы для данной темы. Речь идет не о тех нередких у поэтов и указанных уже случаях, когда в лихорадочной работе над замыслом смысловая стихия стихотворного произведения — хотя бы экзальтированно-лирического — является поэту в прозе, и в прозе закрепляется в рассчете на будущее пересоздание. Здесь имеем в виду случаи, когда не первый замысел, а обработка большого продуманного произведения началась или продолжалась в связи с вопросом: стих или проза? Эти случаи и этот вопрос достойны внимания, прежде всего, как показатель глубокой значительности того, что в обиходе называется формой, и свидетельство о том, как с ее изменением меняется смысловая сторона произведения. Восхваляя только что прочитанную "Новеллу", Эккерман высказал в разговоре уверенность, что Гете работал здесь по очень определенному плану. "Это так, — отвечал Гете: - уж тридцать лет тому назад я собирался обработать этот сюжет, и с тех пор храню его в мысли. Чудно вышло у меня с этой работой. Тогда, вслед за "Германом и Доротеей" я предполагал сделать и из этого поэму в гексаметрах и даже составил для этой цели подробный план. А теперь, решив писать на этот сюжет, я не нашел старого плана; пришлось выработать новый, — и соответствующий измененной форме, в которую я теперь предположил облечь предмет. Но вот, Окончив работу, я вдруг отыскал тот старый план — и радуюсь, что он не попал в мои руки раньше, потому что он спутал бы меня. Все Действия и ход развития остались те же, но подробности вышли совсем другие. Все в целом было задумано для поэмы в гексаметрах и, стало быть, совсем не подходило бы для прозаического изображения".
Теория ясна: кто ищет формы, должен знать, что в зависимость т ее выбора ставит смысл своего произведения, — и это не мешало на практике весьма решительным колебаниям, а затем и переработкам вполне готовых эпизодов и целых произведений. Мы видим, задумав "Новеллу" в стихах, Гете — через тридцать лет — написал ее прозе. Но в стихах он ее не пробовал писать. Обычен другой путь: не стихи перерабатывались в прозу, а проза в стихи, и в этом отразились колебания в поэтике классиков. Ее развитие протекало борьбе между драматургией французского классицизма — драматургией отжившего феодализма — и драматургией "мещанской драмы". Приподнятость первой — так ощущалось и так формулировалось в теории — выражалась в условности ее стихотворного облачения, тогда как повседневная простота и правдивость второй находила выражение в ее безыскуственной прозе.
Теория требовала поправок, и очень существенных, — никто не скажет, что прозаический "Фиеско" правдивее стихотворного "Валленштейна"; но конкретная уверенность в этой многосторонней пригодности стиха пришла не сразу. Неотделимая от стиховой формы эллинская трагедия стояла как высочайший образец, но классики французской трагедии уже были объявлены "ложно-классиками", и проза завоевывала место в трагическом театре. Прозой пользовался в отдельных эпизодах Шекспир, прозу внедрял драматургический учитель поколения Лессинг, в прозе Гете написал "Геца", "Клавиго" и др., прозой перемежался первичный — и даже позднейший — "Фауст". Естественно, что первоначально в прозу отлилась и стремительно набросанная "Ифигения". Есть, однако, разница между старо-немецким сюжетом, взятым из подлинной политической и бытовой истории, как "Гец" или народной книжки, как "Фауст", и абстрактным эллинским мифом, уже драматизированным в трагедии Еврипида. Уже отвлеченная всеобщность речи действующих лиц свидетельствует об известной приподнятости языка в драме Гете. Что содержание и тон ее требовали не прозаического, а стихотворного стиля, явствует из того, что проза "Ифигении" есть во многих местах проза ритмическая, удобно поддающаяся рассечению на стопы и стихи. Лессинг от прозы "Минны" и "Эмилии Галотти" уже перешел к стиху "Натана Мудрого", вышедшего одновременно с переработанной "Ифигенией". Советы Виланда и чтение "Электры" Софокла были последним толчком.
Стих ощущался теперь как наиболее соответственная форма, и Гете, уже после шумного театрального успеха драмы, уже после двух прозаических версий, принялся за переработку прозы в пятистопный ямб. Дать при посредстве переводов надлежащее представление о том, в каком направлении и смысле изменилась от этого драма, тем труднее, что русский стихотворный перевод, в сущности, одинаково близок — или одинаково далек — как стихотворному, так и прозаическому немецкому тексту и, таким образом, невозможно даже сказать, с стихотворного подлинника сделан перевод или с прозаического. Перестраивая прозаическую речь в стихотворную, Гете менял как-будто немногое: здесь вычеркивал, там прибавлял словечко, здесь изменял порядок слов, там эпитет, — но в искусстве еле заметные оттенки часто играют решающую роль, и изменением незамеченных мелочей обусловливается глубокое изменение тона.
Если бы Гете в эти годы вернулся к "Фаусту", он, вероятно, уже тогда перевел бы в стихотворную форму прозаические сцены поэмы. Занявшись ею, он сразу почувствовал необходимость такой переработки. "Некоторые трагические сцены, написанные прозой, по реальности и силе совершенно невыносимы рядом с прочими, — писал он Шиллеру в 1798 г.: — Стараюсь теперь передать их в стихе, отчего идея просвечивает словно сквозь кисею, непосредственное же действие могучего материала приглушено". Результатом этой переработки была новая форма заключительной сцены в тюрьме — и мы видим здесь как стих, ни в какой степени не умалив, а скорее повысив "реальность и силу" сцены, гармонически слил ее страшную, грубую трагику с общим тоном пьесы.
2. Переписка поэтов в эти годы возвращения к "Фаусту" не раз отражает этот живой, практический их интерес к вопросам стиха. Поэтическая практика связывается с вопросами версификационной теории. На сообщение Гете, что он занят улучшением прозодии своих стихов Шиллер отвечает: "Отчетливость, размера имеет ту своеобразную особенность, что она является внешним выражением внутренней необходимости мысли, между тем как вольность, нарушение размера, наоборот, подчеркивает известный произвол". И, приступая к переложению прозаического Валленштейна в стихи, он писал: "Никогда до этой работы я не убеждался с такой очевидностью, как велика взаимная зависимость, связующая в поэзии содержание и форму, даже чисто внешнюю. С тех пор как я перерабатываю мой прозаический язык в поэтически-ритмический, я подсуден уже совершенно иному суду, чем раньше; даже многие мотивы, казавшиеся вполне уместными в прозаическом одеянии, оказываются непригодными для меня; они годились для повседневного обиходного рассудка, голосом которого, очевидно, является проза; стих же безусловно требует связи с воображением, и таким образом мне пришлось стать поэтичнее также во многих моих мотивах. По правде, следовало бы, собственно, все возвышающееся над заурядностью, задумывать, по крайней мере, в начале, в стихотворной форме, ибо пошлость никогда не выступает с такой очевидностью, как выраженная в связанной речи". Эстетским парадоксом звучала бы эта последняя мысль в других устах: для Шиллера она была откликом продуманного опыта: у него ведь были в прошлом колебания при обработке "Дон Карлоса", а в настоящем переработка "Валленштейна". Как всегда, художественные требования совпадали здесь с политическими. Положительная освободительная программа, широко и возвышенно развернутая в патетических речах героя, вождя, провозвестника, требовала убедительной формы, до которой не доросла проза Шиллера: в ее якобы реальные условности не мог еще с предельной, в данных условиях, правдивостью отлиться тот пафос, выразить который поручал своим молодым героям Шиллер. Действия Карла Моора говорят за него, но речи его риторичны до крикливости. Старик Миллер адекватен в правдивости своей простой речи, но Фердинанд также велеречив, как и Фиеско. Понемногу это начинал чувствовать ученик Руссо, до сих пор, в боязни разрыва с "природой", считавший стихотворную речь трагического героя отступлением от "естественности".
"Не могу себе простить, — писал теперь Шиллер, — что из упрямства, а, может быть, и из честолюбия я пытался блистать в противоположной сфере, что сковывал свою фантазию тисками буржуазного котурна, в то время, как "высокая трагедия" представляет столь благодарную почву, могу оказать, прямо созданную для меня..." Однако, он и "Валленштейна" начал было в прозе. Но вновь советы и пример большого специалиста вернули его на должный путь: статьи А. В. Шлегеля, беседы с ним и особенно его переводы Шекспира привели Шиллера к "исполнению последнего требования, предъявляемого к совершенной трагедии": он приступил к облечению прозаической сцены между Максом и Теклой в ямбические стихи я вскоре опять удивлялся, как мог начать свою драму в прозе. Переработанные сцены, — так сообщал он в письме, — явились ему в совершенно новом виде. Все характеры и положения, несмотря на их разнообразие, подчинила себе всеуравнивающая мощь ритма, и приподнятая выразительность сообщила возвышенный характер также мотивировке.
Эти переработки — показатель тех путей, которыми идет поэт в своих сомнениях. Иногда колебания сковывают его вдохновение, чаще, отдавшись прихоти творческого мгновения, он создает нечто, что удовлетворяет лишь в основе, но требует обработки, перестройки, требует новой работы. Основные переработки и двойные редакции Гете относятся к его большим произведениям. Однако и в лирике он многократно подвергал текст не только стилистической чеканке, но и более глубокой обработке, дающей в результате новый текст.
3. Проходя мимо версий и поправок, понятных лишь читающему в немецком подлиннике — а таких поправок громадное большинство,— отметим кой-что из тех случаев, когда поэтом руководили более внутренние, смысловые соображения, очень тонкие, конечно, как всегда бывает в чистой лирике, но все же очевидные. Знаменитая "Степная розочка", в основе имеющая народную песню, не только подвергалась неоднократной отделке, но, — если считать первоначальным безымянный текст в сборнике Гердера, — постепенно меняясь, решительно отходила от своего первоначального облика. В трех ее строфах с припевом рассказано, как мальчик, увидев в степи розу, захотел сорвать ее; роза пригрозила ему шипами, однако, это не спасло ее: она защищалась, но мальчик ее сорвал. В первичной версии все; не так: речь идет не о дикой розе, а о почке фруктового дерева; в ответ на желание мальчика сорвать ее, она пригрозила ему не уколом, а тем, что с ее гибелью он не получит и никаких плодов с дерева. Так и вышло. И стихотворение, достаточно напоминающее своей моралью басню, кончается прямым поучением: "Мальчик, рано не срывай надежду сладкого расцвета. Ибо, ах, увянет она скоро, и нигде ты не увидишь плодов твоего расцвета". Ничего этого нет в окончательной редакции, сжатой, выразительной, с ее образной многозначностью, допускающей любое конкретное осмысление текста, с ее бессодержательным, но полным чувства припевом: "Роза, розочка моя, розочка степная".
В ряде новых редакций мы отмечаем стремление поэта от взволнованной субъективности, отразившейся в первом наброске, перейти к объективному изображению. Нет возможности объяснять по-русски мелкие изменения, передвинувшие центр тяжести от личности поэта к более широкому ощущению всеобщего чувства и мысли, как, например, в переработках стихотворений "С разрисованной лентой", "К месяцу" и др.
То, что еле уловимо в обновленных текстах интимной лирики, становится более отчетливым в переработках больших произведений. И здесь, как мы это отчасти видели, Гете, первоначально отталкиваясь от более индивидуальных запросов, в дальнейшем переделывает свое произведение затем, чтобы, идя навстречу социальному тогда довольно грубому — "заказу", преодолеть первичную субъективность. Иногда этим возвышается его произведение, иногда принижается, но дело не в нашей оценке результатов работы, а в ее приемах и мотивах.
Драма о Геце, при всем тяготении Гете к историческому в широком смысле познанию, уже в начале не была для автора опытом изображения прошлого, но боевым откликом на современность. Мало было прославить старую германскую доблесть: автор чувствовал себя единомышленником бунтаря-Геца, нравственному и государственному разложению он противополагал твердость, мужество, свободолюбие поднявшегося крестьянина. Политическая тенденция наростала в работе над драмой. В первоначальном "Геце" более значительной фигурой выступала, как мы знаем, общая соблазнительница Адельгейда которую окончательная версия лишила части ее чародейственного обаяния. И не только в этом политическая тенденция выдвинута за счет любовных мотивов. Отчетливее, подобраннее сделан образ самого Геца. Он не приближен к историческому подлиннику.
Следуя в общем само-идеалиэации своего героя, предложенной Гецом в его автобиографии, Гете по прежнему не считался с тем, что исторический Гец был насильник, забияка и профессионал рыцарского грабительства. Взаимные подвохи и грызня мелких князей, бессилие императора, корысть поповства и купцов осталась, но ряд сцен, оскорбительных для чувства предполагаемых читателей, устранен в окончательной редакции. Жертвой этой морально-эстетической чистки пало только изображение свирепости крестьянской войны, сцена удушения и др., но и словесная размашистость первичной редакции ослаблена по тем же соображениям. Эта первичная редакция полна гипербол, впоследствии — как говорит Шерер — "доведенных до своего рода классического совершенства в "Разбойниках" Шиллера". Особенно гиперболичны числовые определения времени. "Хотя бы они сто лет на моих глазах истекали кровью, месть моя не утолилась бы", — говорит Мецлер об избиваемых феодалах. И дальше: "Бушуй ветер, развей в клочья их души и тысячу лет кружи их вокруг земли, и еще тысячу лет, пока не вспыхнет пламенем вселенная!" Вся эта риторика — быть может, и правдивая в устах вожака восставших крестьян, — вычеркнута в окончательной редакции.
Переработка "Вертера", произведенная через десять лет после появления романа, также есть выражение необходимости удовлетворить — законные или неосновательные— требования читателей. В романе были выведены живые люди, друзья автора, и они были огорчены своими изображениями. Сперва — пред лицом высших художественных соображений — их протест представлялся поэту мелким. "О неверующие, о маловерные,— писал он чете Кестнеров, недовольной тем, как они изображены в романе: — если бы вы могли почувствовать тысячную долю того, что "Вертер" дал тысячам сердец, вы не задумывались бы над расценкой вашей доли, в него вложенной". Все же и некоторая основательность недовольства Кестнеров и иные соображения побудили Гете уступить и приняться за переработку, которая представилась ему делом "деликатным и опасным".
Он обещает Кестнеру "так осветить Альберта, что не понять его существо сможет пламенный юноша (т. е. Вертер), но не читатель". Новая редакция "Вертера" заключает немногие, но существенные изменения. Прежде всего ослаблена сложность мотивов самоубийства, которую ставили в вину автору читатели столь значительные и столь различные, как Гердер и Наполеон. В первой редакции Вертер убивает себя не только потому, что любимая женщина не может быть его женою, но и потому, что он вообще не в силах жить в этом мире социального неравенства и гнета. "Он не забыл — говорилось здесь — о неприятности, жертвой которой сделался на посольской службе. Он редко вспоминал о ней, но и при самых отдаленных намеках чувствовалось, что он считает свою честь непоправимо оскорбленной". Это вычеркнуто в окончательной версии: здесь за записью Вертера в дневнике о том, что безнадежность любви приводит его к мысли о самоубийстве, следует сообщение рассказчика, что под влиянием этой безнадежности твердым и непреложным стало намерение героя покончить с собой. Итак, общественный мотив оскорбленного достоинства отодвинут в роковом решении на далекий план. Ряд письменных и устных признаний Вертера в новой редакции еще обостряет значение его всепоглощающей любви. Таким образом, окружающий мир потребовал от поэта, чтобы он за счет критического отношения его героя к быту и к миру усилил индивидуалистическую окраску его гибели, ослабив в его трагедии оттенок общественного обличения. Сюда же относится и введение в повесть эпизода с батраком-убийцей. И
Вертер, и батрак не могли вынести безнадежности своей любви, и оба вынуждены были насильственно покончить с этим мучительным состоянием. Но утонченный и благородный Вертер мог убить только себя, а "душевно грубый мужик" убил соперника: для Гете и, конечно, для его читателей здесь не одно различие индивидуальных натур, не разница морального уровня в пределах одного социального слоя. Это разница общественная, разница классовая.
Так новые оттенки, внесенные автором при обновлении романа, представляют собой уступку консервативности окружающего его общества, уступку традиционной морали, несмотря на протестующую основу Вертера. Кестнер с женой были милые обыватели и они были правы, жалуясь на то, что в результате романа Гете их личная жизнь выволочена на улицу и стала предметом пересудов. Но, признав правоту друзей и возвысив новыми черточками облик Лотты и в особенности характер ее мужа, Гете знал, и мы знаем, что эта их стыдливость все же подсказана условностями их быта и нравов, их мещанской безкрылостью.
4. Социальную окраску отмечают и в чисто стилистической правке нового "Вертера". В том, что тонкости выражения вообще заботили Гете, нет, конечно, ничего удивительного. Не из лирики, существо которой требует шлифовки языковых мелочей, — из больших произведений приведем пример заботы о мелочи чисто звуковой. Назвав свою автобиографию "Поэзией и правдой" своей жизни, Гете колебался, какое поставить первым из этой пары существительных. Дело было на этот раз не в своеобразном смысле, который вкладывал писатель в эти слова и на котором нам не приходится останавливаться, но в благозвучии того или иного порядка слов. Если сказать Wahrheit und Dichtung, и Гете иногда сам говорил так — то рядом окажется два U, а в Dichtung und Wahrheit некрасиво звучат рядом два и. В конце концов Гете предпочел последнее.
Количество таких поправок в "Вертере", свидетельствующее о работе Гете над прозаическим языком, очень велико и направление их очень разнообразно. Десятки страниц заняло бы перечисление изменений, внесенных при отделке в язык романа, в морфологические формы, в словесный состав и стилистику. Мы определили бы тенденцию этой отделки как борьбу со своим прошлым. Провинциал поездил по миру, зажиточный горожанин сделался придворным, мастер языка ощутил, что за пределами его франкфуртской речи есть язык общегерманский, литературный, утонченный. Все это отражается на новом тексте "Вертера". Устарелое уступает место современному: вместо verstund Гете говорит verstand, вместо gewest пишет gewesen. Областное заменяется литературным, и вместо прежнего франкфуртского Bub мы сплошь находим более общее Junge. Ярко отразилась в поправках также сложность отношения Гете к националистическому пуризму. Теоретически в прозе и в стихах Гете возражал против чистильщиков языка от иностранщины. Но он прошел в этом известный путь и сам настойчиво очищал язык своих произведений от иностранных элементов. Пересматривая "Вильгельма Мейстера" для полного собрания сочинений (1805), он, главным образом, сосредоточился на замене варваризмов немецкими словами, а в 1813 г. поручил соответственную работу по "Поэзии и правде" Римеру, которому писал: "Уполномачиваю вас заменять в рукописи иностранные слова немецкими... В этом вопросе я не своенравен и не легкомыслен". Начало этого "националистического" пересмотра языка мы находим именно во второй редакции "Вертера". Здесь сохранено еще множество иностранных слов — и почему бы им не сохраниться? Но не мало их заменено немецкими: Гете уже пишет не passirt, a geschehen, не Melancholie, a Schwermut, не Demission, a Entlassung и т. д.
Больше всего, однако, среди поправок бросается в глаза замена резких выражений более мягкими. Молодой человек, только что отошедший от студенческой размашистости, "буршикозности" в языке, молодой автор, стоявший в рядах неукротимых "гениев" школы "бури и натиска" был, естественно, склонен к гиперболе, решителен и простонародно-грубоват в выражении. Он протестовал против многого в моральном быту и в общественном строе: неужто он должен был заботиться о сдержанности своих обличений? Но признанный писатель, удостоенный дружбы герцога, возлюбленный утонченной и умеряющей Шарлотты Штейн, смягчает растрепанность выражений своего героя.
Во множестве случаев слово Kerl (человек, каналья, "субъект"), заменяется словом Mansch или Mann (человек), и штаны (Hose) заменяются брюками (Beinkleider). Тот, кто попросту обзывался "скупой собакой", теперь определяется как "торгаш, недостойный звания купца"; претенциозная пасторша называлась "болезненным животным", "мордой, изъявляющей притязания на ученость", теперь она только "болезненное создание" и притязательная "дурочка". И, наконец, если о князе раньше говорилось tolpelt (тычется в недоумении, от слова Tolpel — болван), то в новом тексте вежливо значится stolpert (натыкается).
5. Шиллер не любил переделок, — слишком много произвел он их под чужим давлением. Да и чисто художественная отделка, несмотря на множество вариантов и поправок в его лирике и драме, тяготила его, и он горько жаловался в письме к Кернеру: "Нет более неблагодарной работы, чем отделка стихотворений: невероятная затрата времени, к тому же теряемого понапрасну: ибо в большинстве случаев возвращаешься к тому, с чего начал. А первое настроение, в котором оно создалось, исчезло".
Однако, он перерабатывал много; в стихотворении "Мои цветы" после переделки сохранились неприкосновенными лишь немногие стихи, и то, что было выражено неясно и напыщенно, сказано теперь проще и понятнее. И Шиллер, перерабатывая свои произведения, подчинялся не только эстетическим требованиям. Повелительными были и соображения идейные, свои, что необходимо, но и чужие, что редко бывает полезно. Та решительность, с которой выступает Шиллер в "Богах Греции" против единого бога христианской церковности, не нашла сочувствия в окружающих — и поэт пошел на уступки. Уступки эти находят выражение как в его объяснениях, так и в поправках, которыми он занялся. Первоначальный текст стихотворения теперь сокращен почти вдвое — и в этом тексте были, например, такие похвалы эллинской старине, не знавшей свирепости загробного возмездия; "Тогда над нежными существами, рожденными женщиной, еще не вершил суд по ужасающим законам священный варвар, глаза которого никогда не увлажнялись слезами". Но таких обличений "религии любви" не выносил обывательский мир читателей Шиллера, и в укоризнах сошлись на этот раз дружеская критика и критические враги. Шиллер пытался было защищаться: "Бог, которого я в "Богах Греции" рисую с темной стороны, — не бог философов и даже не благодетельная греза толпы: это уродливый сплав многих нелепых, жалких представлений. Боги Греции, которых я изображаю с их светлой стороны, — только привлекательные образы эллинской мифологии". Но пришлось ее переделывать.
Прославленная и впоследствии особенно популяризованная музыкой Бетховена хоровая песня "К радости" очень скоро перестала удовлетворять автора. Уже через пять лет по ее создании Шиллер писал Кернеру, что если она удостоилась чести сделаться народной лесной, то только потому, что шла навстречу дурному вкусу эпохи.
В соответствии с этим строгим взглядом Шиллер и не включил песню в первое собрание своих стихотворений. Он дал ей место в следующих изданиях, но при этом внес в нее ряд изменений, и достаточно вспомнить, что между первичным (в журнале 1786 ,г.) я переработанным (1800) текстами легли события французской революции, чтобы осмыслить политическую направленность переработки. Там, где теперь говорится "все люди становятся братьями" раньше было сказано: "нищие становятся братьями государя" и таким образом, если раньше подчеркивалось неравенство, то теперь поэт ограничивается неопределенным указанием на всечеловеческое братство. С другой стороны, если раньше провозглашался призыв к "человечности на тронах" и "теплоте в суровых судьях", то теперь он заменен напоминанием: "Гордость мужа перед троном, братья, хотя бы пришлось отдать достояние и кровь".
И, наконец, совершенно вычеркнута последняя строфа с — едва ли основательным — уверением, что всеисцеляющая радость избавит людей и от кандалов, и от ада: "Спасение от цепей тирании, великодушие — злодею, надежда — на смертном одре, милость — на страшном суде. И мертвые пусть будут живы! Братья, с чашей пойте хором: прощение всем грешникам, пусть не будет больше ада" и т. д.
6. В многократной переработке "Разбойников" надо иметь в виду разные слои; различные по времени, они различны по целям, различны по приемам, различны, наконец, и по судьбе, так как самые решительные переделки драмы, сделанные под давлением театральных заправил, исполнив свое печальное назначение, были навсегда отвергнуты Шиллером и не только не удержались на сцене, но и в печатный текст драмы никогда не входили.
До нас не дошли вычеркнутые еще до напечатания, "вследствие чрезмерной яркости или непристойности" сцены драмы, быть может, носившие следы спешки или возникновения в больничной обстановке. Уже первый издатель, познакомившись с корректурой драмы (которую автор решил было напечатать на свой страх), нашел здесь кои что "неподходящим для продажи высокопочтенной и благонравной публике". Пришлось пожертвовать частью набора, написать новое, более пространное и менее резкое предисловие с обстоятельным оправданием морального смысла драмы, и, наконец, решительно пройтись по ее тексту.
Кой-что из этого первоначального текста сохранилось, и мы можем видеть, куда были направлены теперь старания автора. Как ни грубы цинические замечания в диалоге между Карлом Моором и Шпильбергом (в сцене на саксонской границе), первоначально они были еще грубее. Важна, однако, не грубость, которую Шиллер смягчил бы, может быть, и без воздействия благонамеренного купца. Но смягчены также выпады Карла против "проклятого неравенства на свете" и против ненужного существования деспота, из-за которого "тысячи и тысячи людей съеживаются в угоду прихотям одного чрева". Здесь прославлялся дьявол, как "необычайный гении", дерзнувший вызвать на поединок самого "Всемогущего", пред которым "осеняют себя крестом наши бабы", тогда как человек сильный "готов жариться в люциферовом пекле вместе с Борджиа и Катилиной, лишь бы не угощаться в раю со всем обывательским дурачьем". И Шпигельберг поддерживает Карла известным аргументом против блаженств райского бытия: "Скажи богу спасибо, что ветхий Адам попробовал яблочка, а то заплесневели бы мы в пуховиках безделья со всеми нашими талантами и умом". Все это вычеркнуто.
Несмотря на эти и другие исправления, при первых же попытках добиться постановки пьесы, театр потребовал от автора изменений, которые врезались в самое существо драмы. Нет основания уделять этим сценическим переработкам слишком много внимания потому, что театральные изменения не удержались в печатном тексте. Но как ни сопротивлялся Шиллер хозяевам театра, он, в конце концов, пошел на уступки, которые нам, с детства знающим "Разбойников" в их каноническом виде, кажутся совершенно невероятными. Достаточно сказать, что все действие пьесы отодвинуто на два с половиной столетия назад (из 1757 в 1495 год)- Это обычный, практиковавшийся впоследствии и у нас цензурный прием — "переносится действие в Пизу, и спасен многотомный роман", — и Шиллер вынужден был согласиться на эту перемену. Полная пафоса борьбы с окружающим тиром, драма о современности должна была сделаться каким-то историческим представлением из эпохи заката рыцарства и кулачного права.
Шиллер возражал, что такому перенесению действия решительно противоречит как язык действующих лиц, так особенно их душевный склад: в конце XV вежа с его рыцарской "любовью" и католическим правоверием были немыслимы как отношения Карла и Амалии, так и рационалистическое богохульство Франца.
Независимо от этой хронологической переброски Шиллер внес ряд изменений, врезающихся в самое существо драмы. С самого появления Карла Моора он слабее и умереннее, чем в начальной версии. Острый первый монолог о "веке кастратов" с резкими характеристиками дореволюционных порядков заменен вялой речью и обезцвечен дальнейшим рассказом собеседника героя, Шпигельберга о вечном, земском мире, только что водворенном в Германии и уничтожившем кулачное право.
Театральное оцензурение приводит злополучного автора к курьезам, которые так забавны, что даже не печальны. Противоположение "закона" и "свободы" заменяется менее пугающим противоположением "мира" и "войны". Поэтому если раньше Карл Моор восклицал: "Закон не породил еще ни одного великого человека, свобода же создает великанов и героев", то теперь он вынужден сказать: "Мир не породил еще ни одного великого человека, война же создает великанов и героев". Но, ведь, это бессмыслица: неужто автор "Разбойников" не знал, сколько великих людей было порождено мирными временами и для мирного строительства? Раньше Карл Моор утверждал: "Поставь меня впереди войска из таких ребят как я, и Германия станет республикой, пред которой Рим и Спарта покажутся бабьими монастырями". Теперь он не смеет докончить и лепечет: "Поставь меня впереди войска из таких ребят как я, и Германия... ну, ну, нет, нет... Довольно!" Дальнейшие изменения в большинстве отмечены той же уступчивостью: ослаблена бесчеловечная жесткость Франца с отцом, и теперь достаточно невыносимая, вычеркнуто чтение библии на сцене, оскорбляющее религиозный пиэтет зрителя, самодовольная резкость католического священника передана светскому чиновнику, потрясающее самоубийство Франца заменено его... пожизненным заключением в подземельи, где он гноил родного отца. И героиня драмы не падает неизбежной и невинной жертвой решимости Карла, но кончает самоубийством, что, конечно, меняет его трагедию. А в заключение, вместо того, чтобы с самобичующим презрением уйти от своей шайки на смерть, Карл Моор благословляет своих разбойников, которые растроганно расходятся. Так работал Шиллер под чужим давлением, и жаловался в письме: "С меньшим умственным напряжением и, конечно, с гораздо большим удовольствием взялся бы я написать новую драму, чем еще раз быть принужденным к работе вроде проделанной".
7. По тем же театральным соображениям пришлось Шиллеру переделать "Фиеско" и, конечно, наперед ясно направление переделок. Быть может, согласовалось с требованиями самого Шиллера то, что язык диалогов был смягчен и очищен от "грубых выражений"; можно было согласиться на перенесение той или иной сцены в иную обстановку, что избавляло там и здесь от перемены декораций. Но прямо оскорбительно для замыслов Шиллера и для его художественной честности то, что он вынужден был избавить свою наглую графиню Джулию от конечного постыдного поражения и оскорблений, а клеврет ее преступного брата прокурор Ломеллино сделан менее гнусным. Властные заправилы театра становились, таким образом, на защиту Дориа против Фиеско — и против Шиллера. Но они защитили и Фиеско — по-своему: самая нелепая из переделок заключается в том, что теперь Фиеско в противоречие со своим характером, в противоречие со всей конструкцией трагедии в конце концов не погибает от руки Веррины, а добровольно, в сознании своего всемогущества отказывается от узурпированной власти: в ответ на мольбы Веррины, он хватает уж добытый скипетр и ломает его с возгласом: "Будьте свободны, генуэзцы". Так непреклонный и действенный революционер Веррина добывает свободу своему народу посредством коленопреклонения пред узурпатором, и трагедия кончается фарсом.
Нам, идущим за Шиллером, такой конец может казаться уродливо-юмористическим; для мещан всех рангов он был успокоительным уверением в устойчивости их положения, для самого автора он мог быть только печальной страницей в его литературной жизни. Упорство писателя в работе поддерживается только его верой в читателя — и этой верой измеряется: кто творит только для себя — если есть такие, — тот, естественно, удовлетворяется неполным оформлением. Настойчив и тщателен в работе тот, кто не отрывается в ней от мысли о читателе.
8. "Люди болтают об откровении, вдохновении и т. п., а я работаю как золотых дел мастер — говорил Гейне музыканту Гиллеру: — колечко за колечком, и одно в другое". Цитируя свои только что написанные стихи, он часто как-бы ошибался, однако, заметил однажды: "Не думайте, что мне изменила память: я выбираю из стольких вариантов, что в данный момент легко забываю, на каком остановиться окончательно". "Если бы вы знали — говорил он Пехту — как часто я целые дни, а то и недели провожу над отделкой одного стиха". Здесь нет преувеличения. "Вы верно полагаете, что я сыплю стихи из рукава", — сказал он как-то Дройзену — и тут же разобрал одно из своих стихотворений, чтобы показать, как неутомимо отделывал он его, "чтобы искусство перевило, наконец, в естественность, и стихи зазвучали вполне по народному".
Упорство Гейне в работе над текстом его произведений, как стихотворных, так и прозаических, явно превосходило обычную меру; одинаково свидетельствуют о нем как мемуаристы-очевидцы в различнейшие эпохи его жизни, так и позднейшие исследователи, как его черновые рукописи, так и последовательные печатные издания его сочинений. Особенно это относится, конечно, к лирике. Все элементы художественного создания охватывались этой обработкой: точность и выразительность, ритм и звуковая живопись, гармоничность впечатления и идейная обостренность. Именуя такую способность и такое тяготение к завершительной отделке талантов, Гейне видит в ней необходимый элемент того, что называется гением: "Гениальность в поэзии вещь очень многозначная — писал он в молодости Мохеру: — талант вещь более важная. Для всякого завершения необходим талант. Чтоб быть поэтическим гением — на это надо иметь талант. Это главная причина величия Гете. И это главная причина гибели столь многих поэтов. Например, моей!".
До гибели, однако, было далеко — и между прочим потому, что поэту Гейне в высокой степени был присущ тот талант упорства в обработке, которого он в те ранние годы в себе, как-будто, не ощущал. Неизменно он исходил из уверенности, что определенной мысли соответствует одно выражение, и этого выражения он искал — искал даже в формах чужого языка. Об этом говорят все его французские переводчики. Один из них Сен-Рене-Таландье, отмечая величайшую тщательность, с которой поэт помогал своему переводчику, настойчиво отыскивая в чужом языке подходящие слова и оттенки выражений, прибавляет: "Иногда это вызывало перемены в самом подлиннике". Другой переводчик Гренье продолжает в своих воспоминаниях те споры, которые вел с Гейне при совместной работе над иноязычной передачей его мысли: "Я убеждал его, что он идет слишком далеко в этой ювелирной работе, в этой чеканке, что французский вкус не допускает таких смелостей, как немецкий. Но он уступал редко... Быть может, он был прав". Француз почувствовал в языковом ощущении Гейне ту тонкость, то чутье, которое отмечает бывавший у него в поздние годы его жизни в Париже Эд. Ведекинд:
"В высшей степени присущ ему тот лирико-музыкальный слух, который всегда находит соответственную форму для воплощаемого образа и содержания, который не разрешит трех восьмых там, где нужен трех-четвертной такт, который, наконец, предпочитает иногда кажущуюся неуклюжесть, даже кажущуюся погрешность там, где она имеет смысл. Так вспоминаю юмористическое стихотворение о "старо-немецком" юноше-студенте, который, соблазненный питейными, игорными и иными домами в Касселе, попал, наконец на гауптвахту:
Es haben mich armen Jungling
Die bosen Gesellen verfuhret.
Он отлично сознавал, что правильная стопа требовала еще одного слога в слове "Sungung, но именно отсутствие этого слога музыкально усиливает иронический характер стихотворения".
Мы не остановились бы на этом указании, если бы оно было эстетическим выводом критика, отыскавшего новую художественную тонкость в стихотворении. Но здесь мы имеем не умозаключение, а сообщение свидетеля самого процесса работы. Гейне только что написал это стихотворение и в тот же день, встретившись на прогулке с Ведекиндом, прочитал ему. На замечание молодого человека, что следовало бы заменить рифмы последней строфы Sache u Wache рифмами на i — как в прочих строфах, — потому что это звучит острее, Гейне ответил: "Знаю, что эти два а не годятся, но мне в конце концов необходима гауптвахта. Это уж, знаете, такая версификационная штучка: Zu Kassel auf der Wache совсем не то, что Auf der Wache zu Kassel" и т. д.
Мы читаем стихотворение и не подозреваем, сколько внимания уделялось такой звуковой — и разве только звуковой? — мелочи, как не подозреваем того, какие сотрудники не считали мелким эти заботы поэта о гласных и согласных. Дочь Маркса однако рассказывает, что одно время Гейне чуть не каждый день заходил к ее отцу, чтобы прочитать ему свои новые стихи. "Безчисленное множество раз могли Маркс и Гейне перечитывать маленькое восьмистишие, упорно обсуждая то или иное слово и работая над отделкой до тех пор, пока все было гладко и стихотворение было свободно от всякого следа черной работы".
Об этой черной работе мы знаем от Гиллебранда. Нам известен уже его рассказ о рождении стихотворений Гейне в бессонные ночи. "Стихотворение всегда было готово к утру, но тогда начиналась отделка, длившаяся часами... При этом точно взвешивалось каждое настоящее и прошедшее, обсуждалось уместность каждого устаревшего или необычайного слова, выбрасывалась каждая элизия, отсекался каждый лишний эпитет".
И это не только в стихах. Специалист по немецкой стилистике и редактор первого издания "Мемуаров" Энгель считает, что из немецких прозаиков Гейне самый неутомимый правщик. Энгель жалуется на множество рукописных исправлений, загромождающих текст, и чрезвычайно затруднявших его работу. А, ведь, "Мемуары" писались и в "матрацной могиле", где с мучительной медленностью умирал и все же жил писатель, о физическом состоянии которого можно судить потому, что ему приходилось левой рукой придерживать опускающиеся веки в то время, как он делал правой карандашные поправки в своей рукописи. Он писал здесь: "Так как мое физическое состояние лишает меня всякой надежды когда-нибудь снова жить в обществе, которое в самом деде больше для меня не существует, то я сбросил с себя и оковы той личной суетности, которою страдает всякий вынужденный толкаться промеж людей, в так называемом свете". Энгель, пользовавшийся недоступной впоследствии исследователям рукописью, сопровождает это место следующим примечанием:
"Чтобы представить образец тщательности, с которою Гейне искал соответственнейшего выражения, приводим текст рукописи, не выделяя вычеркнутого: "... я освободился от суетности... Вот уж много лет как не страдаю той суетностью... скинул с себя ту суетность... давно уже излечился от той суетности... то для меня не существуют больше соображения той суетности". Все эти варианты Гейне вычеркнул и заменил вышеприведенными. Это не нерешительность, не колебания начинающего — это обычные искания зрелого мастера. Он всегда искал и всегда учился. "Я достаточно силен, — пишет он романтическому поэту Б. Мюллеру, чтобы признать, — что размер моего "Интермеццо" не случайно сходен с вашим обычным размером, но что он по всем вероятиям, глубочайшей тайной своего звучания обязан вашим песням". А Фарнгагену писал Гейне, что многому в деле стиля научился у него: — и всегда такая благодарность сопровождается у него совершенно определенными примерами.
9. Этой определенностью запечатлены советы, которые давал Гейне другим поэтам. Именно внимание к приемам мастерства и конкретность в замечаниях делали его выдающимся учителем поэтического ремесла.
Оценивая присланные ему отрывки из трагедии его товарища Штейнмана, он прежде всего отвергает ее стихотворный размер: "четырехстопные трохеи невыносимы в драме; быть может, по предрассудку, но я считаю пригодным для нее исключительно пятистопный ямб, и без рифмы, которая допустима лишь в исключительно лирических эпизодах, как, например, в диалоге Ромео и Юлия, а никак не в спокойных сценах экспозиции, как в твоей "Анне Клеве". Он требует не только иного размера, но и безжалостного устранения вставленных ради метра бессодержательных слов "вроде словечка "милый", которое, как тебе известно, мне совсем не мило". Прослушав балладу Ведекинда "Донья Клара", он заметил: "Не следует говорить, что она идет к отцу и говорит то- то и то -то: пусть она прямо скажет, что нужно, а вы прибавите: "Так говорила донья Клара отцу". Не понравились ему также рифмы на двойное г, как streben-leben, gehen-stehen. "Таких рифм — сказал он — следует по возможности избегать, в них нет металла!"
По поводу грациозной шуточной поэмы Иммермана, присланной ему в рукописи, Гейне отозвался письмом, настолько обширным и содержательным, что оно напечатано, как статья, среди его сочинений. Это подробнейший технический разбор с указаниями на недостатки и предложениями улучшенных вариантов. Целый печатный диет занимает этот стилистический анализ, и не только отрицательный; это самая тщательная редакторская правка, — с той, однако, особенностью, что здесь исправляет поэта подлинный поэт, тем раскрывая и требования своей самокритической работы. Об объеме этой работы у Гейне — как, впрочем, и у Шиллера и Гете — можно судить по множеству вариантов, обычно представляемых в научных изданиях его произведений.
10. В разнообразии направления и назначения этих поправок, громадное большинство связано с неуловимыми для перевода смысловыми и звуковыми оттенками. Ограничимся и здесь немногими примерами, поддающимися объяснению на чужом языке. Начав с самых ранних переработок, проследим их до последних произведений поэта.
В стихотворении "Ночью в каюте ("Северное море") поэт сравнивает глаза своей возлюбленной со звездами:
И мигают они и манят
С голубого небесного свода.
В первом издании говорилось об этих глазах-звездах:
И звенят они и манят
В следующем издании было исправлено:
И кивают они и манят.
В пяти изданиях было так напечатано, и лишь в шестом Гейне прибавил изящную мелочь:
... прибиты
Золотыми гвоздичками.
Затем Гейне вернулся к первой редакции; быть может, варианты показались ему слишком смелыми, потому что для узко-рассудочного воображения тогдашнего немецкого читателя глаза также мало могут звенеть, как и кивать. И, наконец, лишь для последнего (5) издания он нашел подходящий глагол blinken (мигают, искрятся). В этом же стихотворении в ряде изданий говорил поэт-мечтатель о недоступности звезд, которые он стремится заполучить:
Дурачок ты обманутый!
Коротка твоя рука и далеко небо,
И звезды крепко к нему прибиты.
Эта прибавленная подробность может казаться прелестной; один критик считает, что она удачно поэтизирует прозаическую картину звезд, прибитых к небу. Возможно, однако, иное. Ведь, только что эти недоступные звезды небесные были для поэта образом очей возлюбленной. Если вспомнить, что тоской по этой возлюбленной проникнуто все "Северное море" и что именно богатство ее отца-банкира помешало браку между нею и поэтом, то мы увидим в "золотых гвоздичках" не одну "прелестную", "поэтизирующую" деталь, но и колючий намек, который поэт ввел под конец в свое мучительное видение.
Прежние русские переводчики известной "истории" "Два рыцаря" с насмешками над грязноватой мелкотой из польской политической эмиграции, не заметили, что среди многочисленных польских фамилий, перебираемых в этом юмористическом стихотворении, большинство сочинено, и сочинено в стиле гротеска, то есть без шансов быть принятыми за реальность. Такие "польские" фамилии, как Крапюлинский и Вашляпский, Эскрокевич и Шубианский гротескны, то есть не реальны по той простой причине, что происходят от бранных иностранных слов: crapule значит по французски сволочь, Waschlappen — по немецки тряпка, escroc по французски — мошенник, Schubiak по немецки — грязный бродяжка и т. д. Это следовало передать приблизительно: Сволочинский, Тряпкинский, Жуликевич, Паршинский и т. п.; между тем все эти Крапюлинские остались неприкосновенными наравне с подлинными фамилиями настоящих польских героев как Собесский и У минский; только Эзелинский передан как Ослинский. Между тем Гейне тщательно обдумывал эти фамилии, он неоднократно менял их, заменяя новыми не только в рукописи, но и в печатных редакциях, где появлялись и Шафскопский (Болванский) и Канальовский и даже Бешайсский (от немецкого глагола beschaissen обгадить и даже грубее...).
Как вдумывался Гейне в едва заметные подробности и как тщательно подбирал их, видно хотя бы из конца "Диспута". Как известно, решение спора между равином и капуцином было в конце концов предоставлено королем его жене.
Донна Бланка на него
Посмотрела в размышленьи
И прижав ко лбу ладони,
Так сказала в заключенье.
Сохранилось два рукописных варианта. В обоих поэт не уверен, думает ли в самом деле королева: в обоих сказано, что она "как-будто думает". В печатном тексте она при этом "прижала ко лбу переплетенные пальцы; в одной рукописной редакции "склонила на руку кудрявую головку", в другой "подперла руками подбородок". Поэт хотел, чтобы его читатель острее воспринял противоположность между наивно-глубокомысленной позой юной королевы и неожиданной остротой ее глупенького ответа. Для этого надо было, чтобы читатель видел его героиню, а для этого надо было подобрать возможно более подсказывающую позу — и Гейне долго колебался между разными черточками ее внешнего облика.
Множеством поправок испещрены все рукописи и последовательные редакции произведений Гейне, как лирических, так и эпических; меньше исправлений в трагедиях, но к этим юношеским созданиям рано охладел поэт. Зато позднейшие редакции поэта носят следы решительной и жесткой правки: вереницы очень ярких строф вычеркнуты из "Германии" (вся вступительная глава), ряд эпизодов — из "Атта-Троля". Любопытен, например, вычеркнутый вариант знаменитой подписи под бюстом медведя, сочиненной для его памятника в Валгалле королем баварским. Здесь Атта-Троль не именуется, как в окончательной редакции, "первобытно-лесным санкюлотом" но в забавном сопоставлении самая "лапидарность" стиля бездарного венценосного поэта сравнивается по беспомощной неуклюжести с плясуном медведем;
Бюст его воздвигнут: справа
Лист, а слева Фанни Эльслер
Лапидарный стиль его там
Как товарища прославит:
Атта-Троль, медведь честнейший,
Уроженец Пиринеев,
Воспринявший от французов
Хладный ум, а от испанцев
Пламень их, пред чернью мрачно
Танцевавший на базарах,
Иногда при сем вонявший,
Не талант, но ведь характер.
Таким образом, в новой юмористической характеристике все узко-личное и просто забавное по нелепости (бюст плясуна медведя между двух знаменитостей эстрады — Франца Листа и Фанни Эльслер, и т. п.) заменено отчетливой социальной характеристикой.
В первоначальной характеристике ничего не говорилось о семейных добродетелях Атта-Троля; однако, это показалось Гейне пробелом в королевском панегирике медведю. Он колебался, каким супругом представит Атта-Троля в надписи король. Поэтому он сперва написал: "супруг бодрый" (wacker — хорошо исполняющий свои обязанности), во французском переводе самого поэта читаем: "супруг достойный" и, наконец, в окончательной редакции — brunstig, то есть пылкий, похотливый. Таким образом, в конце концов на памятнике, поставленном плясуну-медведю в национальном пантеоне Германии, король-панегирист воздает хвалу... сладострастию своего дрессированного героя. Это один из множества примеров того, как Гейне настойчиво добивался удовлетворяющего его выражения.
Эта вереница поправок показывает разные виды мотивов Гейневских вариантов — от художественного благозвучия до сатирического обострения. Напомним еще один мотив, который кой-кому может показаться неожиданным именно у Гейне: не раз он смягчал выразительность слова, вырвавшегося у него в первичном тексте: "Изменения, внесенные мною в отдел "Опять на родине", разумеется, свидетельствуют о моем внутреннем смирении и стремлении улучшиться: из 88 песен этой части я выкинул те, которые могли бы показаться предосудительным кой-кому из слабых и заменил их добродетельнейшими... В "Путешествии по Гарцу" я также вычеркнул все слишком резкое".
Это предуведомление достаточно насмешливо, чтобы ослабить доверие к стараниям Гейне пощадить чью то чувствительность. Слишком хорошо известно нам, как мало считался он с мещанским представлением о предосудительном. Однако, ряд его поправок в самом деле носит следы внимания к нервам и к чувству пристойности в читателе. Сгоряча поэт пишет для себя — стесняться не приходятся; но потом он перечитывает, вспоминает о тех, кто будет читать — и его самого не удовлетворяет его первоначальная резкость.
Отделкой стихотворения, доведением его до возможного совершенства не кончалась работа поэта; после всего его заботила мысль о том, какое место займет это стихотворение в связи с другими, в сборнике. Эту заботу знали и немецкие классики, и они понимали, что отдельные лирические признания не разрозненные эпизоды душевной истории, и что потому стихотворения при всей своей самостоятельности, углубляются и обогащаются сочетанием с другими. И Гете не только смыкал свои стихи в циклы, объединенные разными принципами, формальными и смысловыми, но я пробовал строить из них целые повествовательные группы, настолько скрепленные единством развития, что В. Шерер смог назвать один такой лирический сборник романом. Шиллер старался о таком же единстве и, работая над новым изданием своих стихов, писал Гете, что хотел бы приготовить дюжину-другую стихотворений, чтобы "заткнуть в сборнике некоторые пустоты, при заполнении которых могло бы получиться интересное целое". Но по истине в этом вопросе великие поэты Германии могут считаться лишь предшественниками Гейне, который по праву называл себя мастером композиции и настаивал на том, что его "Романсеро", "конечно, потеряло бы бесконечно много, если бы автор не уделил столько времени и размышлений внешнему расположению стихов". И его "Книга песен", при углублении в порядок отдельных стихотворений, оказывается стройной композицией, действительно напоминающей цельный роман — автобиографический роман, о несчастной любви поэта.

Гофман Э. А. Т. Угловое окно

Рассказ Т. А. Гофмана, вернее диалог, очень хорошо показывает, каким образом непосредственные жизненные наблюдения писатель претворяет в сюжеты
Meinen armen Vetter trifft gleiches Schicksal mit dem bekannten Scarron. So wie dieser hat mein Vetter durch eine hartnäckige Krankheit den Gebrauch seiner Füße gänzlich verloren, und es tut not, daß er sich, mit Hilfe standhafter Krücken und des nervichten Arms eines grämlichen Invaliden, der nach Belieben den Krankenwärter macht, aus dem Bette in den mit Kissen bepackten Lehnstuhl, und aus dem Lehnstuhl in das Bette schrotet. Aber noch eine Ähnlichkeit trägt mein Vetter mit jenem Franzosen, den eine besondere, aus dem gewöhnlichen Gleise des französischen Witzes ausweichende Art des Humors trotz der Sparsamkeit seiner Erzeugnisse in der französischen Literatur feststellte.
Моего бедного двоюродного брата постигла та же участь, что известного Скаррона. Мой брат, так же как и Скаррон, из-за тяжелой болезни совершенно лишился употребления ног и должен прибегать к помощи крепких костылей да жилистых рук угрюмого инвалида, который, в случае нужды, превращается в сиделку и помогает брату перебираться с постели на обложенное подушками кресло и с кресла - снова в постель. Но еще одна черта сближает моего двоюродного брата с этим французом, который, несмотря на свою малую плодовитость, ввел во французской литературе особый вид юмора, отклоняющийся от обычных путей французского остроумия.
So wie Scarron schriftstellert mein Vetter; so wie Scarron ist er mit besonderer lebendiger Laune begabt und treibt wunderlichen humoristischen Scherz auf seine eigne Weise. Doch zum Ruhme des deutschen Schriftstellers sei es bemerkt, daß er niemals für nötig achtete, seine kleinen pikanten Schüsseln mit Asa fötida zu würzen, um die Gaumen seiner deutschen Leser, die dergleichen nicht wohl vertragen, zu kitzeln. Es genügt ihm das edle Gewürz, welches, indem es reizt, auch stärkt.
Мой двоюродный брат, так же как и Скаррон, - сочинитель, он, так же как и Скаррон, отличается особой живостью фантазии и придает своим шуткам причудливо-юмористический характер. Но к чести писателя немецкого следует отметить, что он никогда не считал нужным в качестве приправы добавлять к своим миниатюрным острым кушаньям asa foetida (Дьявольский помет (лат.)), дабы пощекотать небо своим немецким читателям, которые плохо переносят подобное угощение. Ему достаточно той благородной пряности, которая возбуждает, но вместе и укрепляет.
Die Leute lesen gerne, was er schreibt; es soll gut sein und ergötzlich; ich verstehe mich nicht darauf. Mich erlabte sonst des Vetters Unterhaltung, und es schien mir gemütlicher, ihn zu hören, als ihn zu lesen. Doch eben dieser unbesiegbare Hang zur Schriftstellerei hat schwarzes Unheil über meinen armen Vetter gebracht; die schwerste Krankheit vermochte nicht den raschen Rädergang der Phantasie zu hemmen, der in seinem Innern fortarbeitete, stets Neues und Neues erzeugend.
Люди с удовольствием читают то, что он пишет; говорят, его сочинения хороши и забавны; я в этом деле не знаток. Меня больше услаждали беседы кузена, и слушать его мне было приятнее, чем читать. Но именно это непреодолимое влечение к сочинительству стало для моего бедного кузена источником мучительных терзаний, даже злая болезнь оказалась не в силах остановить быстрый полет его фантазии, которая продолжала парить, все время создавая что-нибудь новое.
So kam es, daß er mir allerlei anmutige Geschichten erzählte, die er, des mannigfachen Wehs, das er duldete, unerachtet, ersonnen. Aber den Weg, den der Gedanke verfolgen mußte, um auf dem Papiere gestaltet zu erscheinen, hatte der böse Dämon der Krankheit versperrt. Sowie mein Vetter etwas aufschreiben wollte, versagten ihm nicht allein die Finger den Dienst, sondern der Gedanke selbst war verstoben und verflogen. Darüber verfiel mein Vetter in die schwärzeste Melancholie.
Вот почему он рассказывал мне разные веселые истории, придуманные им, несмотря на бесконечные страдания, которые ему приходилось выносить. Но злой демон болезни преграждал путь мысли, не позволяя, чтобы она запечатлелась на бумаге. Едва мой кузен собирался что-нибудь записать, ему не только отказывались служить пальцы, но и самые мысли его разбегались и разлетались. От этого кузен впадал в самую что ни есть черную меланхолию.
"Vetter!" sprach er eines Tages zu mir, mit einem Ton, der mich erschreckte, "Vetter, mit mir ist es aus! Ich komme mir vor wie jener alte, vom Wahnsinn zerrüttete Maler, der tagelang vor einer in den Rahmen gespannten grundierten Leinewand saß und allen, die zu ihm kamen, die mannigfachen Schönheiten des reichen, herrlichen Gemäldes anpries, das er soeben vollendet; – ich geb's auf, das wirkende, schaffende Leben, welches, zur äußern Form gestaltet, aus mir selbst hinaustritt, sich mit der Welt befreundend! – Mein Geist zieht sich in seine Klause zurück!"
- Брат, - сказал он мне однажды таким тоном, что мне страшно стало, - брат, мне пришел конец. Я напоминаю себе старого сумасшедшего живописца, что целыми днями сидел перед вставленным в раму загрунтованным полотном и всем приходившим к нему восхвалял многообразные красоты роскошной, великолепной картины, только что им законченной. Я должен отказаться от той действенной творческой жизни, источник которой во мне самом, она же, воплощаясь в новые формы, роднится со всем миром. Мой дух должен скрыться в свою келью.
Seit der Zeit ließ sich mein Vetter weder vor mir, noch vor irgendeinem andern Menschen sehen. Der alte grämliche Invalide wies uns murrend und keifend von der Türe weg wie ein beißiger Haushund. –
С тех пор мой двоюродный брат не допускал к себе ни меня, ни других знакомых. Старый угрюмый инвалид, сердясь и ворча, как злая собака, отгонял нас от дверей.
Es ist nötig zu sagen, daß mein Vetter ziemlich hoch in kleinen niedrigen Zimmern wohnt. Das ist nun Schriftsteller- und Dichtersitte. Was tut die niedrige Stubendecke? Die Phantasie fliegt empor und baut sich ein hohes, lustiges Gewölbe bis in den blauen glänzenden Himmel hinein. So ist des Dichters enges Gemach, wie jener zwischen vier Mauern eingeschlossene, zehn Fuß ins Gevierte große Garten, zwar nicht breit und lang, hat aber stets eine schöne Höhe. Dabei liegt aber meines Vetters Logis in dem schönsten Teile der Hauptstadt, nämlich auf dem großen Markte, der von Prachtgebäuden umschlossen ist und in dessen Mitte das kolossal und genial gedachte Theatergebäude prangt. Es ist ein Eckhaus, was mein Vetter bewohnt, und aus dem Fenster eines kleinen Kabinetts übersieht er mit einem Blick das ganze Panorama des grandiosen Platzes.
Надо сказать, что кузен мой живет довольно высоко, в маленьких низеньких комнатах. Таков уж обычай у писателей и поэтов. Да и что такое низкий потолок? Фантазия взлетает вверх и воздвигает высокие радостные своды, возносящиеся до самых небес, сверкающих синевой. Итак, подобно какому-нибудь садику, замкнутому оградой со всех четырех сторон и занимающему пространство в десять квадратных футов, комната моего кузена в ширину и длину невелика, но высота у нее немалая. К тому же квартира кузена находится в самой красивой части города - а именно на Большом рынке, - окруженной великолепными зданиями, посреди которых на площади высится грандиозное и гениально задуманное здание театра. Мой кузен живет в угловом доме, и из окошка маленького кабинетика он сразу может обозревать всю панораму огромной площади.
Es war gerade Markttag, als ich, mich durch das Volksgewühl durchdringend, die Straße hinab kam, wo man schon aus weiter Ferne meines Vetters Eckfenster erblickt. Nicht wenig erstaunte ich, als mir aus diesem Fenster das wohlbekannte rote Mützchen entgegenleuchtete, welches mein Vetter in guten Tagen zu tragen pflegte. Noch mehr! Als ich näher kam, gewahrte ich, daß mein Vetter seinen stattlichen Warschauer Schlafrock angelegt und aus der türkischen Sonntagspfeife Tabak rauchte. – Ich winkte ihm zu, ich wehte mit dem Schnupftuch hinauf; es gelang mir, seine Aufmerksamkeit auf mich zu ziehen, er nickte freundlich.
Однажды, как раз в рыночный день, я шел, пробираясь сквозь толпу, по той улице, откуда уже издали виднеется угловое окно моего кузена. Я очень удивился, когда навстречу мне в этом окне ярким пятном мелькнула хорошо знакомая красная шапочка, которую кузен обычно носил в благополучные дни. Мало того! Подойдя ближе, я заметил, что кузен одет в свой нарядный варшавский шлафрок и курит праздничную турецкую трубку. Я помахал ему платком; мне удалось привлечь к себе его внимание, он приветливо кивнул.
Was für Hoffnungen! – Mit Blitzesschnelle eilte ich die Treppe hinauf. Der Invalide öffnete die Türe; sein Gesicht, das sonst, runzlicht und faltig, einem naßgewordenen Handschuh glich, hatte wirklich einiger Sonnenschein zur passabeln Fratze ausgeglättet. Er meinte, der Herr säße im Lehnstuhl und sei zu sprechen. Das Zimmer war reingemacht und an dem Bettschirm ein Bogen Papier befestigt, auf dem mit großen Buchstaben die Worte standen:
О, радостные надежды! С быстротою молнии я взлетел по лестнице. Инвалид отворил дверь; на лице его, обычно покрытом складками и морщинами и похожем на мокрую перчатку, на сей раз играли солнечные отсветы, придававшие этой роже вполне сносный вид. Он сообщил, что хозяин сидит в кресле и к нему можно зайти. В комнате было чисто убрано, а к ширме, закрывавшей постель, прикреплен лист бумаги и на нем крупными буквами начертаны слова:
"Et si male nunc, non olim sic erit."
ET SI MALE NUNC, NON OLIM SIC ERIT* (И если сейчас плохо, когда-нибудь станет иначе (лат.))
Alles deutete auf wiedergekehrte Hoffnung, auf neuerweckte Lebenskraft.
Все говорило о вполне возвратившейся надежде, о вновь проснувшейся жизненной силе.
– "Ei", rief mir der Vetter entgegen, als ich in das Kabinett trat, "ei, kommst du endlich, Vetter; weißt du wohl, daß ich rechte Sehnsucht nach dir empfunden? Denn unerachtet du den Henker was nach meinen unsterblichen Werken frägst, so habe ich dich doch lieb, weil du ein munterer Geist bist und amüsable, wenn auch gerade nicht amüsant."
- Ну вот, - закричал мой кузен, когда я вошел в кабинет, - ну вот, наконец-то ты, брат! Знаешь ли, я очень по тебе скучал! Ведь несмотря на то что тебе и дела нет до моих бессмертных творений, я тебя все-таки люблю, потому что у тебя бодрый дух и с тобой забавно, хоть ты и не забавник.
Ich fühlte, daß mir bei dem Kompliment meines aufrichtigen Vetters das Blut ins Gesicht stieg.
Я почувствовал, как от этого комплимента моего откровенного кузена вся кровь бросилась мне в лицо.
"Du glaubst", fuhr der Vetter fort, ohne auf meine Bewegung zu achten, "du glaubst mich gewiß in voller Besserung oder gar von meinem Übel hergestellt. Dem ist beileibe nicht so. Meine Beine sind durchaus ungetreue Vasallen, die dem Haupt des Herrschers abtrünnig geworden und mit meinem übrigen werten Leichnam nichts mehr zu schaffen haben wollen.
- Ты, чего доброго, думаешь, - продолжал кузен, не обращая внимания на мое смущение, - что я уже поправляюсь, или даже совсем поправился от моих недугов? Отнюдь нет. Ноги мои - непокорные вассалы, изменившие голове своего господина и не желающие иметь ничего общего с остальной частью моего достопочтенного трупа.
Das heißt, ich kann mich nicht aus der Stelle rühren und karre mich in diesem Räderstuhl hin und her auf anmutige Weise, wozu mein alter Invalide die melodiösesten Märsche aus seinen Kriegsjahren pfeift. Aber dies Fenster ist mein Trost, hier ist mir das bunte Leben aufs neue aufgegangen, und ich fühle mich befreundet mit seinem niemals rastenden Treiben. Komm, Vetter, schau hinaus!"
Другими словами, я с места не могу двинуться и разъезжаю из угла в угол в этом кресле на колесах, а мой инвалид насвистывает мелодичнейшие марши, вспоминая свои военные годы. Но вот это окно - утешение для меня: здесь мне снова явилась жизнь во всей своей пестроте, и я чувствую, как мне близка ее никогда не прекращающаяся суетня. Подойди, брат, выгляни в окно!
Ich setzte mich, dem Vetter gegenüber, auf ein kleines Taburett, das gerade noch im Fensterraum Platz hatte. Der Anblick war in der Tat seltsam und überraschend. Der ganze Markt schien eine einzige, dicht zusammengedrängte Volksmasse, so daß man glauben mußte, ein dazwischengeworfener Apfel könne niemals zur Erde gelangen.
Я сел против моего кузена на маленький табурет, для которого как раз хватило места в оконной нише. Действительно, зрелище было своеобразное и неожиданное. Рынок казался сплошной массой людей, тесно прижатых друг к другу, и можно было подумать, что яблоку, если бросить его в эту толпу, некуда будет упасть.
Die verschiedensten Farben glänzten im Sonnenschein, und zwar in ganz kleinen Flecken, auf mich machte dies den Eindruck eines großen, vom Winde bewegten, hin und her wogenden Tulpenbeets, und ich mußte mir gestehen, daß der Anblick zwar recht artig, aber auf die Länge ermüdend sei, ja wohl gar aufgereizten Personen einen kleinen Schwindel verursachen könne, der dem nicht unangenehmen Delirieren des nahenden Traums gliche; darin suchte ich das Vergnügen, das das Eckfenster dem Vetter gewähre, und äußerte ihm dieses ganz unverhohlen.
Различнейшие краски маленькими пятнами играли в солнечных лучах. На меня все это произвело впечатление большой клумбы с тюльпанами, колеблемыми ветром, который клонит их то в ту, то в другую сторону, и я должен был сознаться себе, что зрелище это, правда, довольно занятно, но в конце концов утомительно, а у человека особенно восприимчивого может даже вызвать легкое головокружение, которое немного напоминает предшествующее сну полузабытье, не лишенное, впрочем, приятности. В этом я и увидел источник того удовольствия, что доставляет кузену угловое окно, и так прямо и сказал ему о своем предположении.
Der Vetter schlug aber die Hände über den Kopf zusammen, und es entspann sich zwischen uns folgendes Gespräch.
Но он обхватил голову руками, и между нами завязался следующий разговор.
Der Vetter. Vetter, Vetter! nun sehe ich wohl, daß auch nicht das kleinste Fünkchen von Schriftstellertalent in dir glüht. Das erste Erfordernis fehlt dir dazu, um jemals in die Fußstapfen deines würdigen lahmen Vetters zu treten; nämlich ein Auge, welches wirklich schaut.
Кузен. Брат мой, брат! Теперь я вижу ясно, что нет в тебе даже искорки литературного таланта. Тебе недостает главнейшего условия для того, чтобы когда-нибудь пойти по стопам твоего почтенного парализованного кузена, именно - глаза, по-настоящему умеющего видеть.
Jener Markt bietet dir nichts dar als den Anblick eines scheckichten, sinnverwirrenden Gewühls des in bedeutungsloser Tätigkeit bewegten Volks. Hoho, mein Freund, mir entwickelt sich daraus die mannigfachste Szenerie des bürgerlichen Lebens, und mein Geist, ein wackerer Callot oder moderner Chodowiecki, entwirft eine Skizze nach der andern, deren Umrisse oft keck genug sind. Auf, Vetter! ich will sehen, ob ich dir nicht wenigstens die Primizien der Kunst zu schauen beibringen kann.
Для тебя этот рынок всего только пестрая, сбивающая с толку путаница, какая-то лишенная смысла деятельность, суета, вовлекающая в свой водоворот толпу. Для меня же, о друг мой, в этом зрелище сочетаются разнообразнейшие сцены городской жизни, и мое воображение не хуже мастера Калло или нашего современника Ходовецкого набрасывает эскизы один за другим, и контуры их порой довольно-таки смелы. За дело, брат! Посмотрим, не удастся ли мне научить тебя хотя бы основам этого искусства - умению видеть.
Sieh einmal gerade vor dich herab in die Straße; hier hast du mein Glas, bemerkst du wohl die etwas fremdartig gekleidete Person mit dem großen Marktkorbe am Arm, die, mit einem Bürstenbinder in tiefem Gespräch begriffen, ganz geschwinde andere Domestika abzumachen scheint, als die des Leibes Nahrung betreffen?
Погляди-ка на улицу, прямо перед собой! Вот возьми мой лорнет. Ты видишь эту несколько странно одетую особу, у нее еще на руке висит большая корзина для покупок? Особа эта, увлеченная разговором со щеточным мастером, по-видимому весьма быстро обделывает всякие делишки, вовсе не имеющие отношения к пище телесной.
Ich. Ich habe sie gefaßt. Sie hat ein grell zitronenfarbiges Tuch nach französischer Art turbanähnlich um den Kopf gewunden, und ihr Gesicht sowie ihr ganzes Wesen zeigt deutlich die Französin. Wahrscheinlich eine Restantin aus dem letzten Kriege, die ihr Schäfchen hier ins trockne gebracht.
Я. Я заметил ее. Вокруг головы она повязала яркий лимонно-желтый платок, на французский лад, точно тюрбан, и лицо ее, как и весь облик, ясно говорит, что она француженка. Вероятно, осталась после окончания войны и сумела неплохо здесь устроиться.
Der Vetter. Nicht übel geraten. Ich wette, der Mann verdankt irgendeinem Zweige französischer Industrie ein hübsches Auskommen, so daß seine Frau ihren Marktkorb mit ganz guten Dingen reichlich füllen kann. Jetzt stürzt sie sich ins Gewühl. Versuche, Vetter, ob du ihren Lauf in den verschiedensten Krümmungen verfolgen kannst, ohne sie aus dem Auge zu verlieren; das gelbe Tuch leuchtet dir vor.
Кузен. Не плохо! Бьюсь об заклад, муж ее нажил недурное состояние в какой-нибудь отрасли французской промышленности, и жена может наполнить свою корзину самой лучшей провизией. Вот она устремляется в самую гущу. Попробуй, брат, не потерять ее из виду и проследить ее путь во всех извилинах. Желтый платок пусть ведет тебя.
Ich. Ei, wie der brennende gelbe Punkt die Masse durchschneidet. Jetzt ist sie schon der Kirche nah – jetzt feilscht sie um etwas bei den Buden – jetzt ist sie fort – o weh! ich habe sie verloren – nein, dort am Ende duckt sie wieder auf – dort bei dem Geflügel – sie ergreift eine getupfte Gans – sie betastet sie mit kennerischen Fingern. –
Я. Ого! как несется сквозь толпу эта яркая желтая точка. Вот она приближается к церкви... вот она уже у лавок, торгуется... теперь она пропала... о горе, я потерял ее... нет, вот она вынырнула снова... там, где торгуют птицей; она схватила ощипанного гуся... ощупывает его ловкими пальцами.
Der Vetter. Gut, Vetter, das Fixieren des Blicks erzeugt das deutliche Schauen. Doch statt dich auf langweilige Weise in einer Kunst unterrichten zu wollen, die kaum zu erlernen, laß mich lieber dich auf allerlei Ergötzliches aufmerksam machen, welches sich vor unsern Augen auftut. Bemerkst du wohl jenes Frauenzimmer, die sich an der Ecke dort, unerachtet das Gedränge gar nicht zu groß, mit beiden spitzen Ellenbogen Platz macht?
Кузен. Молодец, кузен! Сосредоточивая взгляд, всегда видишь более отчетливо. Но не буду докучать тебе, пытаясь научить искусству, которому вряд ли можно научиться, дай-ка я обращу твое внимание на всякие забавные сцены, а сейчас они начнут развертываться у нас перед глазами! Видишь ту женщину, которая вон там, на углу, острыми локтями прокладывает себе дорогу, хотя там и нет особой давки?
Ich. Was für eine tolle Figur – ein seidner Hut, der in kapriziöser Formlosigkeit stets jeder Mode Trotz geboten, mit bunten, in den Lüften wehenden Federn – ein kurzer seidner Überwurf, dessen Farbe in das ursprüngliche Nichts zurückgekehrt – darüber ein ziemlich honetter Shawl – der Florbesatz des gelbkattunenen Kleides reicht bis an die Knöchel – blaugraue Strümpfe – Schnürstiefeln – hinter ihr eine stattliche Magd mit zwei Marktkörben, einem Fischnetz, einem Mehlsack. – Gott sei bei uns! was die seidene Person für wütende Blicke um sich wirft, mit welcher Wut sie eindringt in die dicksten Haufen – wie sie alles angreift, Gemüse, Obst, Fleisch usw.; wie sie alles beäugelt, betastet, um alles feilscht und nichts erhandelt. –
Я. Что за нелепая фигура. Шелковая шляпа, капризно-бесформенная, не желающая считаться ни с какими модами, пестрые развевающиеся перья... короткая шелковая накидка, окончательно утратившая всякий цвет... поверх накидки довольно приличная шаль... креповая обшивка желтого ситцевого платья спускается чуть ли не до щиколотки... голубовато-серые чулки... башмаки со шнуровкой... за нею следом рослая служанка с двумя корзинами, сеткой для рыбы, мешком для муки. Господи, помилуй! Какие неистовые взгляды мечет эта шелковая особа! С какой яростью врывается в самую гущу толпы! Как за все хватается - и за овощи, и за фрукты, и за мясо и так далее и так далее, как она все разглядывает, ощупывает, из-за всего торгуется и ничего не покупает!
Der Vetter. Ich nenne diese Person, die keinen Markttag fehlt, die rabiate Hausfrau. Es kommt mir vor, als müsse sie die Tochter eines reichen Bürgers, vielleicht eines wohlhabenden Seifensieders sein, deren Hand nebst annexis ein kleiner Geheimsekretär nicht ohne Anstrengung erworben. Mit Schönheit und Grazie hat sie der Himmel nicht ausgestattet, dagegen galt sie bei allen Nachbaren für das häuslichste, wirtschaftlichste Mädchen, und in der Tat, sie ist auch so wirtschaftlich und wirtschaftet jeden Tag vom Morgen bis in den Abend auf solche entsetzliche Weise, daß dem armen Geheimsekretär darüber Hören und Sehen vergeht und er sich dorthin wünscht, wo der Pfeffer wächst.
Кузен. Эта особа не пропускает ни одного рыночного дня, я называю ее бешеной хозяйкой. Мне представляется, что она дочь богатого горожанина, может быть состоятельного мыловара, и что руки ее с полагающимися annexis (Придатками (лат.)) не без труда добился какой-нибудь секретарек. Красотою и грацией небо ее не наделило, зато у всех соседей она слыла самой домовитой, самой хозяйственной девушкой, и действительно, она такая хозяйственная и так неистово хозяйничает каждый день с утра до вечера, что бедный секретарь рад бы позабыть обо всем на свете и убраться за тридевять земель.
Stets sind alle Pauken- und Trompetenregister der Einkäufe, der Bestellungen, des Kleinhandels und der mannigfachen Bedürfnisse des Hauswesens gezogen, und so gleicht des Geheimsekretärs Wirtschaft einem Gehäuse, in dem ein aufgezogenes Uhrwerk ewig eine tolle Sinfonie, die der Teufel selbst komponiert hat, fortspielt; ungefähr jeden vierten Markttag wird sie von einer andern Magd begleitet. –
Вечно гремят все трубы и литавры, сопровождая своими звуками и покупки, и мелкие заказы, и вообще удовлетворение многообразных нужд домашнего обихода, и, таким образом, дом секретаря уподобляется некоему футляру, под оболочкой которого заводной механизм непрестанно исполняет дикую симфонию, сочиненную самим дьяволом. Примерно каждый четвертый базарный день ее сопровождает новая служанка.
Sapienti sat! – Bemerkst du wohl – doch nein, nein, diese Gruppe, die soeben sich bildet, wäre würdig, von dem Krayon eines Hogarths verewigt zu werden. Schau doch nur hin, Vetter, in die dritte Türöffnung des Theaters!
Sapienti sat (Мудрому достаточно (лат.)). Ты видишь... да нет, смотри туда, вон там только что образовалась группа - достойная того, чтобы ее обессмертил карандаш какого-нибудь Хогарта. Гляди-ка туда, брат, - место у третьей двери в театр!
Ich. Ein paar alte Weiber auf niedrigen Stühlen sitzend – ihr ganzer Kram in einem mäßigen Korbe vor sich ausgebreitet – die eine hält bunte Tücher feil, sogenannte Vexierware, auf den Effekt für blöde Augen berechnet – die andere hält eine Niederlage von blauen und grauen Strümpfen, Strickwolle usw. Sie haben sich zueinander gebeugt – sie zischeln sich in die Ohren – die eine genießt ein Schälchen Kaffee; die andere scheint, ganz hingerissen von dem Stoff der Unterhaltung, das Schnäpschen zu vergessen, das sie eben hinabgleiten lassen wollte; in der Tat ein paar auffallende Physiognomien! Welches dämonische Lächeln – welche Gestikulation mit den dürren Knochenärmen! –
Я. Там несколько старух, они сидят на низких стульях. Перед каждой - средних размеров корзина, где разложен весь товар хозяйки. Одна продает пестрые платки, это - товар-приманка, рассчитанный на неопытный глаз. У другой разложены синие и серые чулки, шерсть для вязания и тому подобное. Они наклонились друг к другу, шипят, нашептывают что-то на ухо... Одна из них держит чашечку, попивает кофе; другая, всецело захваченная темой разговора, как будто позабыла о рюмочке, содержимое которой только что собиралась проглотить. Эти физиономии в самом деле бросаются в глаза! Какие демонические улыбки! И как они жестикулируют сухими, костлявыми руками!
Der Vetter. Diese beiden Weiber sitzen beständig zusammen, und unerachtet die Verschiedenheit ihres Handels keine Kollision und also keinen eigentlichen Brotneid zuläßt, so haben sie sich doch bis heute stets mit feindseligen Blicken angeschielt und sich, darf ich meiner geübten Physiognomik trauen, diverse höhnische Redensarten zugeworfen. Oh, sieh, sieh, Vetter, immer mehr werden sie ein Herz und eine Seele.
Кузен. Эти две женщины вечно сидят вместе, и хотя они торгуют разными вещами и между ними поэтому не должно быть столкновений, а следовательно, и настоящей зависти, все же они до сего дня всегда злобно косились друг на друга и, насколько я смею доверять себе как опытному физиономисту, язвительно переругивались. О, смотри, смотри, брат! Скоро они будут - одна душа.
Die Tuchverkäuferin teilt der Strumpfhändlerin ein Schälchen Kaffee mit. Was hat das zu bedeuten? Ich weiß es! Vor wenigen Minuten trat ein junges Mädchen von höchstens sechzehn Jahren, hübsch wie der Tag, deren ganzem Äußern, deren ganzem Betragen man Sitte und verschämte Dürftigkeit ansah, angelockt von der Vexierware, an den Korb. Ihr Sinn war auf ein weißes Tuch mit bunter Borte gerichtet, dessen sie vielleicht eben sehr bedurfte. Sie feilschte darum, die Alte wandte alle Künste merkantilischer Schlauheit an, indem sie das Tuch ausbreitete und die grellen Farben im Sonnenschein schimmern ließ. Sie wurden handelseinig. Als nun aber die Arme aus dem Schnupftuchzipfel die kleine Kasse entwickelte, reichte die Barschaft nicht hin zu solcher Ausgabe.
Торговка платками предлагает чашечку кофе продавщице чулок. Что бы это значило? Я-то знаю. Несколько минут тому назад к ее корзине подошла, привлеченная заманчивым товаром, девушка лет шестнадцати, не старше, хорошенькая как ангел, и вся ее манера держаться говорила о благонравии и стыдливой бедности. Желания ее устремлялись к белому платку с пестрой каемкой, который ей, вероятно, очень был нужен. Она к нему приценилась, старуха пустила в ход всю свою торговую хитрость и развернула платок, так что пестрые краски еще ярче заиграли в солнечных лучах. Насчет цены сговорились. Но когда бедняжка развязала уголок носового платка и извлекла все, что было в ее скудной казне, наличность оказалась недостаточной для такой покупки.
Mit hochglühenden Wangen, helle Tränen in den Augen, entfernte sich das Mädchen, so schnell sie konnte, während die Alte, höhnisch auflachend, das Tuch zusammenfaltete und in den Korb zurückwarf. Artige Redensarten mag es dabei gegeben haben. Aber nun kennt der andere Satan die Kleine und weiß die traurige Geschichte einer verarmten Familie aufzutischen als eine skandalöse Chronik von Leichtsinn und vielleicht gar Verbrechen, zur Gemütsergötzlichkeit der getäuschten Krämerin. Mit der Tasse Kaffee wurde gewiß eine derbe, faustdicke Verleumdung belohnt. –
Со слезами на глазах, с пылающими щеками девушка поспешила прочь, а старуха злобно рассмеялась, сложила платок и бросила в корзину. Можно себе представить, какие изысканные выражения она при этом пустила в ход. Но вот, оказывается, другая старуха - такая же чертовка - знает эту бедняжку и может позабавить разочарованную соседку печальной повестью о разорившейся семье, превратив ее в скандальную хронику жизни легкомысленной, чуть ли не преступной. Чашка кофе была, несомненно, наградой за безбожную клевету.
Ich. Von allem, was du da herauskombinierst, lieber Vetter, mag kein Wörtchen wahr sein, aber indem ich die Weiber anschaue, ist mir, Dank sei es deiner lebendigen Darstellung, alles so plausibel, daß ich daran glauben muß, ich mag wollen oder nicht.
Я. Во всем, что ты тут придумываешь, дорогой кузен, нет, должно быть, и крупицы правды, но я смотрю на этих женщин - и вот благодаря живости твоего описания все мне кажется таким правдоподобным, что я волей-неволей должен поверить.
Der Vetter. Ehe wir uns von der Theaterwand abwenden, laß uns noch einen Blick auf die dicke gemütliche Frau mit vor Gesundheit strotzenden Wangen werfen, die in stoischer Ruhe und Gelassenheit, die Hände unter die weiße Schürze gesteckt, auf einem Rohrstuhle sitzt und vor sich einen reichen Kram von hellpolierten Löffeln, Messern und Gabeln, Fayence, porzellanenen Tellern und Terrinen von verjährter Form, Teetassen, Kaffeekannen, Strumpfware, und was weiß ich sonst, auf weißen Tüchern ausgebreitet hat, so daß ihr Vorrat, wahrscheinlich aus kleinen Auktionen zusammengestümpert, einen wahren Orbis pictus bildet. Ohne sonderlich eine Miene zu verziehen, hört sie das Gebot des Feilschenden, sorglos, ob aus dem Handel was wird oder nicht; schlägt zu, streckt die eine Hand unter der Schürze hervor, um eben nur das Geld vom Käufer zu empfangen, den sie die erkaufte Ware selbst fortnehmen läßt. Das ist eine ruhige, besonnene Handelsfrau, die was vor sich bringen wird. Vor vier Wochen bestand ihr ganzer Kram in ungefähr einem halben Dutzend feiner baumwollener Strümpfe und ebensoviel Trinkgläsern.
Кузен. Пока мы не выпустили из поля зрения стену театра, давай бросим еще взгляд на ту добродушную толстую женщину с лоснящимися от здоровья щеками, что сидит на плетеном стуле, стоически спокойная и непринужденная, спрятав руки под белый передник, перед ней на кусках белой материи разложено великое множество ярко начищенных ложек, ножей и вилок, фаянса, старомодных фарфоровых тарелок и мисок, чайных чашек, кофейников, чулок и мало ли чего еще, так что ее товар, скопленный, вероятно, по частям, на маленьких аукционах, составляет прямо-таки orbis pictus (Мир в картинах (лат.)). С неизменным выражением лица она выслушивает, какие цены ей предлагают, не заботясь об исходе сделки, столковывается с покупателем, протягивает из-под передника руку, но только затем, чтобы получить деньги, а проданную вещь предоставляет покупателю брать самому. Это - спокойная, основательная торговка, и она уже кое-чего добьется. Месяц тому назад весь ее склад состоял примерно из полдюжины тонких бумажных чулок и такого же количества стаканов.
Ihr Handel steigt mit jedem Markt, und da sie keinen bessern Stuhl mitbringt, die Hände auch noch ebenso unter die Schürze steckt wie sonst, so zeigt das, daß sie Gleichmut des Geistes besitzt und sich durch das Glück nicht zu Stolz und Übermut verleiten läßt. Wie kommt mir doch plötzlich die skurrile Idee zu Sinn! Ich denke mir in diesem Augenblick ein ganz kleines schadenfrohes Teufelchen, das, wie auf jenem Hogarthischen Blatt unter den Stuhl der Betschwester, hier unter den Sessel der Krämerfrau gekrochen ist und, neidisch auf ihr Glück, heimtückischerweise die Stuhlbeine wegsägt. Plump! fällt sie in ihr Glas und Porzellan, und mit dem ganzen Handel ist es aus. Das wäre denn doch ein Fallissement im eigentlichsten Sinne des Wortes. –
Торговля с каждым разом идет у нее все лучше, а стула поудобнее она себе не приносит и по-прежнему прячет руки под передником, - отсюда можно сделать вывод, что она обладает спокойствием духа и удача не увлекает ее на путь гордости и заносчивости. А презабавная мысль пришла мне вдруг в голову! Как раз в эту минуту я представил себе совсем маленького, злорадного чертенка, который, подобно своему собрату, что на рисунке Хогарта сидит под стулом монахини, заполз под стул нашей торговки и, позавидовав ее счастью, коварно подпиливает ножки. Бац! - она падает на свой фарфор и хрусталь - и вот всей торговле конец. Это ведь было бы падением в самом подлинном смысле слова.
Ich. Wahrhaftig, lieber Vetter, du hast mich jetzt schon besser schauen gelehrt. Indem ich meinen Blick in dem bunten Gewühl der wogenden Menge umherschweifen lasse, fallen mir hin und wieder junge Mädchen in die Augen, die, von sauber angezogenen Köchinnen, welche geräumige, glänzende Marktkörbe am Arme tragen, begleitet, den Markt durchstreifen und um Hausbedürfnisse, wie sie der Markt darbietet, feilschen. Der Mädchen modester Anzug, ihr ganzer Anstand läßt nicht daran zweifeln, daß sie wenigstens vornehmen bürgerlichen Standes sind. Wie kommen diese auf den Markt?
Я. Право, дорогой кузен, ты уже научил меня лучше видеть. Скользя взглядом по этой путаной и пестрой зыби толпы, я время от времени замечаю молоденьких девушек, которые, в сопровождении опрятно одетых кухарок, несущих большие и блестящие корзины для покупок, пересекают рынок и приценяются к тому, что здесь есть для нужд хозяйства. Модные наряды этих девушек и их манеры не допускают сомнения в том, что отцы их уже во всяком случае именитые горожане. Как это они попадают на рынок?
Der Vetter. Leicht erklärlich. Seit einigen Jahren ist es Sitte geworden, daß selbst die Töchter höherer Staatsbeamten auf den Markt geschickt werden, um den Teil der Hauswirtschaft, was den Einkauf der Lebensmittel betrifft, praktisch zu erlernen.
Кузен. Очень просто. Уже несколько лет как вошло в обычай, даже в семьях высших чиновников, посылать дочерей на рынок, чтобы они на практике знакомились с домашним хозяйством и учились покупать провизию.
Ich. In der Tat eine löbliche Sitte, die nächst dem praktischen Nutzen zu häuslicher Gesinnung führen muß.
Я. В самом деле, похвальный обычай: он не только приносит практическую пользу, но, наверно, развивает в девушках вкус к хозяйству.
Der Vetter. Meinst du, Vetter? Ich für mein Teil glaube das Gegenteil. Was kann der Selbsteinkauf für andere Zwecke haben, als sich von der Güte der Ware und von den wirklichen Marktpreisen zu überzeugen? Die Eigenschaften, das Ansehn, die Kennzeichen eines guten Gemüses, eines guten Fleisches usw., lernt die angehende Hausfrau sehr leicht auf andere Weise erkennen, und das kleine Ersparnis der sogenannten Schwenzelpfennige, das nicht einmal stattfindet, da die begleitende Köchin mit den Verkäufern sich unbedenklich insgeheim versteht, wiegt den Nachteil nicht auf, den der Besuch des Markts sehr leicht herbeiführen kann. Niemals würde ich um den Preis von etlichen Pfennigen meine Tochter der Gefahr aussetzen, eingedrängt in den Kreis des niedrigsten Volks, eine Zote zu hören oder irgendeine lose Rede eines brutalen Weibes oder Kerls einschlucken zu müssen. – Und dann, was gewisse Spekulationen liebeseufzender Jünglinge in blauen Röcken zu Pferde oder in gelben Flauschen mit schwarzen Kragen zu Fuß betrifft, so ist der Markt – Doch sieh, sieh, Vetter! wie gefällt dir das Mädchen, das soeben dort an der Pumpe, von der ältlichen Köchin begleitet, daherkommt? Nimm mein Glas, nimmt mein Glas, Vetter!
Кузен. Ты так думаешь, кузен? А вот я думаю обратно. В чем для них цель закупки провизии, как не в том, чтобы убедиться в добротности товара и в действительных рыночных ценах? Качество, признаки, вид хороших овощей, хорошего мяса и так далее - все это молодая хозяйка с легкостью может узнать и иначе, а маленькая экономия, возможность выгадать несколько пфеннигов, которая даже и не осуществляется, поскольку сопровождающая кухарка, несомненно, вступает в тайное соглашение с продавцами, не искупает того вреда, который очень легко может причинить посещение рынка. Ради каких-то жалких пфеннигов я никогда не стал бы подвергать свою дочь риску оказаться среди всякого сброда, услышать непристойность, проглотить скверные слова какой-нибудь распутной женщины или грубого парня. А уж что касается известного рода предприимчивых юношей, которые, вздыхая от любви, разъезжают верхом в синих сюртуках или расхаживают в желтых куртках с черными воротниками, то рынок... Но посмотрите-ка, посмотрите, кузен! Как тебе нравится та девушка, что сейчас показалась около колодца в сопровождении пожилой кухарки? Возьми мой лорнет, кузен, возьми мой лорнет!
Ich. Ha, was für ein Geschöpf, die Anmut, die Liebenswürdigkeit selbst – aber sie schlägt die Augen verschämt nieder – jeder ihrer Schritte ist furchtsam – wankend – schüchtern hält sie sich an ihre Begleiterin, die ihr mit forciertem Angriff den Weg ins Gedränge bahnt – ich verfolgte sie – da steht die Köchin still vor den Gemüsekörben – sie feilscht – sie zieht die Kleine heran, die mit halb weggewandtem Gesicht ganz geschwinde, geschwinde Geld aus dem Beutelchen nimmt und es hinreicht, froh, nur wieder loszukommen – ich kann sie nicht verlieren, Dank sei es dem roten Shawl – sie scheinen etwas vergeblich zu suchen – endlich, endlich, dort weilen sie bei einer Frau, die in zierlichen Körben feines Gemüse feilbietet – der holden Kleinen ganze Aufmerksamkeit fesselt ein Korb mit dem schönsten Blumenkohl – das Mädchen selbst wählt einen Kopf und legt ihn der Köchin in den Korb, – wie, die Unverschämte! – ohne weiteres nimmt sie den Kopf aus dem Korbe heraus, legt ihn in den Korb der Verkäuferin zurück und wählt einen andern, indem ihr heftiges Schütteln mit dem gewichtigen kantenhaubengeschmückten Haupte noch dazu bemerken läßt, daß sie die arme Kleine, welche zum ersten Male selbständig sein wollte, mit Vorwürfen überhäuft.
Я. О, что за создание! Воплощение грации, само обаяние! Но она стыдливо опускает глаза... шаги ее робки... нерешительны; она боязливо льнет к своей спутнице, а та стремительно протискивается вперед и прокладывает ей дорогу в гуще толпы. Я за ней слежу... вот кухарка остановилась перед корзинами с зеленью... торгуется... притянула к себе малютку, которая, слегка отвернувшись, быстро-быстро вынимает деньги из кошелька, лишь бы только отделаться. Благодаря красной шали я не потеряю ее из виду. Они, по-видимому, ищут чего-то и не могут найти. Наконец-то, наконец они остановились около женщины, продающей в хорошеньких корзинках более дорогую зелень. Внимание прелестной малютки всецело привлекла к себе корзина чудеснейшей цветной капусты, девушка сама выбирает кочан и кладет его кухарке в корзину. Что это? Ах, бессовестная кухарка! Вынимает кочан из корзины, кладет его обратно в корзину торговки и выбирает другой кочан, а сама сердито трясет увесистой головой, украшенной рогатым чепцом, из чего явствует, что она вдобавок осыпает упреками бедняжку, которая впервые захотела быть самостоятельной.
Der Vetter. Wie denkst du dir die Gefühle dieses Mädchens, der man eine Häuslichkeit aufdringen will, welche ihrem zarten Sinn gänzlich widerstrebt? Ich kenne die holde Kleine; es ist die Tochter eines geheimen Oberfinanzrats, ein natürliches, von jeder Ziererei entferntes Wesen, von echtem weiblichen Sinn beseelt und mit jenem jedesmal richtig treffenden Verstande und feinen Takt begabt, der Weibern dieser Art stets eigen – Hoho, Vetter! das nenn ich glückliches Zusammentreffen. Hier um die Ecke kommt das Gegenstück zu jenem Bilde. Wie gefällt dir das Mädchen, Vetter?
Кузен. Что, по-твоему, должна чувствовать эта девушка, которую заставляют заниматься хозяйством, а это совсем не соответствует ее нежному характеру. Я знаю эту милую малютку: она дочь тайного советника финансов, простое, далекое от всякого жеманства существо, полное настоящей женственности и одаренное тем проницательным умом и тонким тактом, который так свойствен подобным женщинам. Ого, кузен, вот это называется счастливым совпадением! Там, из-за угла, выходит полная противоположность этому созданию. Как тебе нравится та, другая девушка, кузен?
Ich. Ei, welch eine niedliche, schlanke Gestalt! – Jung – leichtfüßig – mit keckem, unbefangenem Blick in die Welt hineinschauend – am Himmel stets Sonnenglanz – in den Lüften stets lustige Musik – wie dreist, wie sorglos sie dem dicken Haufen entgegenhüpft – die Servante, die ihr mit dem Marktkorbe folgt, scheint eben nicht älter als sie und zwischen beiden eine gewisse Kordialität zu herrschen – die Mamsell hat gar hübsche Sachen an, der Shawl ist modern – der Hut passend zur Morgentracht, so wie das Kleid von geschmackvollem Muster – alles hübsch und anständig – o weh! was erblicke ich, die Mamsell trägt weißseidene Schuhe.
Я. О, какая стройная, изящная фигура! Молодая... легкая и быстроногая, смело, непринужденно смотрит на мир... в небе над ней всегда солнце... а вокруг - веселая музыка. Как отважно, как беспечно пробирается она в густой толпе! Служанка, что следует за ней с корзиной на руке, как будто не старше ее, и, кажется, между ними своего рода товарищеские отношения. Мамзель очень мило одета, шаль модная, шляпа - подходящая для утренней прогулки, фасон платья выбран со вкусом, все мило и вполне прилично. Увы! что я вижу? На девице белые атласные башмачки. На рынок - в обветшавшей бальной обуви!
Ausrangierte Ballchaussure auf dem Markt! – Überhaupt, je länger ich das Mädchen beobachte, desto mehr fällt mir eine gewisse Eigentümlichkeit auf, die ich mit Worten nicht ausdrücken kann. – Es ist wahr, sie macht, so wie es scheint, mit sorglicher Emsigkeit ihre Einkäufe, wählt und wählt, feilscht und feilscht, spricht, gestikuliert, alles mit einem lebendigen Wesen, das beinah bis zur Spannung geht; mir ist aber, als wolle sie noch etwas anderes als eben Hausbedürfnisse einkaufen. –
Вообще, чем дольше я гляжу на эту девушку, тем сильнее мне бросается в глаза какое-то своеобразие, которое мне трудно определить словами. Правда, она как будто весьма старательно и усердно покупает, выбирает, торгуется, болтает, жестикулирует, и все это с такой живостью, что граничит с возбуждением. Но мне кажется, кроме покупок, ей нужно еще и что-то другое.
Der Vetter. Bravo, bravo, Vetter! dein Blick schärft sich, wie ich merke. Sieh nur, mein Liebster, trotz der modesten Kleidung hätten dir – die Leichtfüßigkeit des ganzen Wesens abgerechnet – schon die weißseidenen Schuhe auf dem Markt verraten müssen, daß die kleine Mamsell dem Ballett oder überhaupt dem Theater angehört. Was sie sonst noch will, dürfte sich vielleicht bald entwickeln – ha, getroffen! Schau doch, lieber Vetter, ein wenig rechts die Straße hinauf und sage mir, wen du auf dem Bürgersteig, vor dem Hotel, wo es ziemlich einsam ist, erblickst?
Кузен. Браво, браво, кузен! Взгляд твой, как я вижу, становится проницательней. Посмотри-ка, дорогой мой: несмотря на скромность ее платья - и даже если не брать в расчет легкость ее движений - уже по белым атласным башмачкам, надетым для рынка, можно догадаться, что эта мамзель причастна к балету или вообще к театру. А чего ей хочется еще, это, может быть, скоро будет видно. Ага! Уже! Посмотри-ка, дорогой кузен, туда, направо и скажи мне, кого ты видишь там на тротуаре перед гостиницей, где народу довольно мало.
Ich. Ich erblicke einen großen, schlankgewachsenen Jüngling im gelben kurzgeschnittenen Flausch mit schwarzem Kragen und Stahlknöpfen. Er trägt ein kleines rotes, silbergesticktes Mützchen, unter dem schöne schwarze Locken, beinahe zu üppig, hervorquillen. Den Ausdruck des blassen, männlich schön geformten Gesichts erhöht nicht wenig das kleine schwarze Stutzbärtchen auf der Oberlippe. Er hat eine Mappe unter dem Arm – unbedenklich ein Student, der im Begriff stand, ein Kollegium zu besuchen – aber fest eingewurzelt steht er da, den Blick unverwandt nach dem Markt gerichtet, und scheint Kollegium und alles um sich her zu vergessen. –
Я. Я вижу высокого стройного юношу в желтой короткой куртке с черным воротником и стальными пуговицами. На голове у него маленькая красная шапочка, вышитая серебром, а из-под нее выбиваются прекрасные черные кудри, пожалуй чересчур пышные. Выражение бледного, мужественно красивого лица немало облагораживают черные усики над губой. Под мышкой у него папка - это, без сомнения, студент, намеревавшийся идти на лекцию, но он стоит, словно прирос к земле, пристально смотрит в сторону рынка и, кажется, забыл и о лекции и обо всем на свете.
Der Vetter. So ist es, lieber Vetter. Sein ganzer Sinn ist auf unsere kleine Komödiantin gerichtet. Der Zeitpunkt ist gekommen; er naht sich der großen Obstbude, in der die schönste Ware appetitlich aufgetürmt ist, und scheint nach Früchten zu fragen, die eben nicht zur Hand sind.
Кузен. Это так, дорогой кузен. Все его мысли обращены к нашей маленькой актрисе. Минута настала, он подходит к большой фруктовой лавке, где заманчиво высятся груды самого лучшего товара, и, по-видимому, спрашивает каких-то фруктов, которых сейчас нет и в помине.
Es ist ganz unmöglich, daß ein guter Mittagstisch ohne Dessert von Obst bestehen kann; unsere kleine Komödiantin muß daher ihre Einkäufe für den Tisch des Hauses an der Obstbude beschließen. Ein runder rotbäckiger Apfel entschlüpft schalkhaft den kleinen Fingern – der Gelbe bückt sich darnach, hebt ihn auf – ein leichter anmutiger Knix der kleinen Theaterfee – das Gespräch ist im Gange – wechselseitiger Rat und Beistand bei einer sattsam schwierigen Apfelsinenwahl vollendet die gewiß bereits früher angeknüpfte Bekanntschaft, indem sich zugleich das anmutige Rendezvous gestaltet, welches gewiß auf mannigfache Weise wiederholt und variiert wird. –
Совершенно немыслимо, чтобы хороший обед обошелся без фруктов на десерт, поэтому свои хозяйственные закупки и наша маленькая актриса завершает во фруктовой лавке. Круглое краснощекое яблоко шаловливо выскользнуло из маленьких пальчиков... юноша в желтом наклоняется, подымает его... театральная фея делает легкий грациозный реверанс... разговор завязался... взаимная помощь и советы при выборе апельсинов, представляющем немалые трудности, окончательно укрепляют знакомство, завязавшееся, наверно, еще раньше, а между тем уже намечается приятное рандеву, которое потом, конечно, будет повторяться и варьироваться на разнообразные лады.
Ich. Mag der Musensohn liebeln und Apfelsinen wählen, soviel er will; mich interessiert das nicht, und zwar um so weniger, da mir dort an der Ecke der Hauptfronte des Theaters, wo die Blumenverkäuferinnen ihre Ware feilbieten, das Engelskind, die allerliebste Geheimeratstochter, von neuem aufgestoßen ist.
Я. Пускай себе питомец наук любезничает и выбирает апельсины сколько ему угодно - меня это не занимает, тем более что там, у театрального фасада, на углу, где цветочницы выставили свой товар, снова показался этот ангел, очаровательная дочка тайного советника.
Der Vetter. Nach den Blumen dort schau ich nicht gerne hin, lieber Vetter; es hat damit eine eigne Bewandtnis. Die Verkäuferin, welche der Regel nach den schönsten Blumenflor ausgesuchter Nelken, Rosen und anderer seltenerer Gewächse hält, ist ein ganz hübsches, artiges Mädchen, strebend nach höherer Kultur des Geistes; denn sowie sie der Handel nicht beschäftigt, liest sie emsig in Büchern, deren Uniform zeigt, daß sie zur großen Kralowskischen ästhetischen Hauptarmee gehören, welche bis in die entferntesten Winkel der Residenz siegend das Licht der Geistesbildung verbreitet.
Кузен. Туда, на цветы, я не люблю смотреть, дорогой кузен; для этого у меня совсем особое основание. Цветочница, у которой обычно всегда в изобилии самые лучшие гвоздики, розы и другие редкие цветы, - милая и весьма хорошенькая девушка, стремящаяся ближе приобщиться к культуре: когда она не занята торговлей, то усердно читает книжки, мундир которых показывает, что они принадлежат к огромной армии Краловского, победоносно внедряющей просвещение в самые отдаленные уголки столицы.
Ein lesendes Blumenmädchen ist für einen belletristischen Schriftsteller ein unwiderstehlicher Anblick. So kam es, daß, als vor langer Zeit mich der Weg bei den Blumen vorbeiführte – auch an andern Tagen stehen die Blumen zum Verkauf –, ich, das lesende Blumenmädchen gewahrend, überrascht stehenblieb. Sie saß wie in einer dichten Laube von blühenden Geranien und hatte das Buch aufgeschlagen auf dem Schoße, den Kopf in die Hand gestützt.
Для беллетриста читающая девушка-цветочница - зрелище неотразимое. И вот как-то раз, уже давно, проходя мимо цветов - а они выставляются для продажи каждый день, - я, увидя читающую цветочницу, в удивлении остановился. Сидела она словно в беседке из цветущей герани, раскрыв книгу на коленях и подперев голову рукой.
Der Held mußte gerade in augenscheinlicher Gefahr oder sonst ein wichtiger Moment der Handlung eingetreten sein; denn höher glühten des Mädchens Wangen, ihre Lippen bebten, sie schien ihrer Umgebung ganz entrückt. Vetter, ich will dir die seltsame Schwäche eines Schriftstellers ganz ohne Rücksicht gestehen. Ich war wie festgebannt an die Stelle – ich trippelte hin und her; was mag das Mädchen lesen? Dieser Gedanke beschäftigte meine ganze Seele. Der Geist der Schriftstellereitelkeit regte sich und kitzelte mich mit der Ahnung, daß es eins meiner eigenen Werke sei, was eben jetzt das Mädchen in die phantastische Welt meiner Träumereien versetze.
Герою, должно быть, как раз грозила опасность, или вообще наступил какой-то важный момент в развитии действия, ибо щеки девушки пылали все ярче, губы ее дрожали; она, казалось, совершенно забыла обо всем, что ее окружает. Я совершенно откровенно признаюсь тебе, брат, в странной писательской слабости. Я стоял как завороженный и переступал с ноги на ногу. Что может читать девушка? - вот мысль, которая целиком завладела мною. Во мне проснулся дух литературного тщеславия и стал дразнить меня предчувствием, не мое ли собственное произведение уносит сейчас девушку в фантастический мир моих грез.
Endlich faßte ich ein Herz, trat hinan und fragte nach dem Preise eines Nelkenstocks, der in einer entfernten Reihe stand. Während daß das Mädchen den Nelkenstock herbeiholte, nahm ich mit den Worten: "Was lesen Sie denn da, mein schönes Kind?" das geklappte Buch zur Hand. Oh! all ihr Himmel, es war wirklich ein Werklein von mir, und zwar *** – Das Mädchen brachte die Blumen herbei und gab zugleich den mäßigen Preis an. Was Blumen, was Nelkenstock; das Mädchen war mir in diesem Augenblick ein viel schätzenswerteres Publikum als die ganze elegante Welt der Residenz. Aufgeregt, ganz entflammt von den süßesten Autorgefühlen, fragte ich mit anscheinender Gleichgültigkeit, wie denn dem Mädchen das Buch gefalle.
Наконец я набрался смелости и спросил, сколько стоит кустик гвоздики, стоявший поодаль. Пока девушка ходила за кустом гвоздики, я спросил: "Что это вы тут читаете, милое дитя?" - и взял раскрытую книгу. О небо! Это в самом деле была одна моя вещица, а именно... Девушка принесла цветы и назвала цену, вполне умеренную. Но что цветы, что куст гвоздики! Девушка в эту минуту представляла для меня публику гораздо более драгоценную, чем все блестящее общество столицы. Взволнованный, окрыленный сладостнейшими чувствами, какие только может переживать автор, я с деланным равнодушием спросил девушку, нравится ли ей книга.
"Ih, mein lieber Herr", erwiderte das Mädchen, "das ist ein gar schnakisches Buch. Anfangs wird einem ein wenig wirrig im Kopfe; aber dann ist es so, als wenn man mitten darin säße."
"Ох, сударь, - ответила девушка, - уж какая это забавная книжка. Сперва все немножко путается в голове, но потом - словно сама все это видишь".
Zu meinem nicht geringen Erstaunen erzählte mir das Mädchen den Inhalt des kleinen Märchens ganz klar und deutlich, so daß ich wohl einsah, wie sie es schon mehrmals gelesen haben mußte; sie wiederholte, es sei ein gar schnakisches Buch, sie habe bald herzlich lachen müssen, bald sei ihr ganz weinerlich zumute geworden; sie gab mir den Rat, falls ich das Buch noch nicht gelesen haben sollte, es mir nachmittags von Herrn Kralowski zu holen, denn sie wechsele eben nachmittags Bücher. – Nun sollte der große Schlag geschehn. Mit niedergeschlagenen Augen, mit einer Stimme, die an Süßigkeit dem Honig von Hybla zu vergleichen, mit dem seligen Lächeln des wonnerfüllten Autors, lispelte ich:
К моему немалому удивлению, девушка вполне ясно и понятно изложила мне содержание сказки, и я убедился, что она уже несколько раз читала книжку. Она повторила, что презабавная книжка: то она смеялась, то ей становилось грустно до слез. Она посоветовала мне, если я еще не читал этой книжки, пойти взять ее пополудни у господина Краловского: она как раз в это время меняет книги. Тут я приготовился ошеломить ее. Опустив глаза, голосом, сладость которого подобна была меду мегарских пчел, с блаженной улыбкой, говорившей о счастии быть автором, я пролепетал:
"Hier, mein süßer Engel, hier steht der Autor des Buchs, welches Sie mit solchem Vergnügen erfüllt hat, vor Ihnen in leibhaftiger Person."
"Вот, мой ангел, сам сочинитель книги, которая доставила Вам такое удовольствие, он стоит перед вами собственной персоной".
Das Mädchen starrte mich sprachlos an, mit großen Augen und offenem Munde. Das galt mir für den Ausdruck der höchsten Verwunderung, ja eines freudigen Schrecks, daß das sublime Genie, dessen schaffende Kraft solch ein Werk erzeugt, so plötzlich bei den Geranien erschienen. Vielleicht, dachte ich, als des Mädchens Miene unverändert blieb, vielleicht glaubt sie auch gar nicht an den glücklichen Zufall, der den berühmten Verfasser des in ihre Nähe bringt. Ich suchte nun ihr auf alle mögliche Weise meine Identität mit jenem Verfasser darzutun, aber es war, als sei sie versteinert, und nichts entschlüpfte ihren Lippen, als: "Hm – so – I das wäre – wie –."
Девушка безмолвно смотрела на меня, широко раскрыв глаза, открыв рот. Я счел это за выражение высшего восторга, чуть ли не радостного испуга, вызванного тем, что божественный гений, чья творческая сила создала такое произведение, столь внезапно появился около гераней. А может быть, - подумал я, увидев, что выражение ее лица так и не меняется, - может быть, девушка вовсе и не поверила в счастливый случай, который привел ее встретиться с знаменитым автором. Тут я всеми способами стал доказывать ей мое тождество с автором книги, но она словно окаменела, и с губ ее только срывались восклицания: "Хм... вот как? Да ну... вот оно что... Да как же это?"
Doch was soll ich dir die tiefe Schmach, welche mich in diesem Augenblick traf, erst weitläuftig beschreiben. Es fand sich, daß das Mädchen niemals daran gedacht, daß die Bücher, welche sie lese, vorher gedichtet werden müßten. Der Begriff eines Schriftstellers, eines Dichters war ihr gänzlich fremd, und ich glaube wahrhaftig, bei näherer Nachfrage wäre der fromme kindliche Glaube ans Licht gekommen, daß der liebe Gott die Bücher wachsen ließe wie die Pilze.
Но к чему столь пространно описывать тебе чувство глубокого стыда, какое я пережил в эту минуту? Оказалось, девушка никогда не думала о том, что книги, которые она читает, прежде должны быть сочинены. Понятие о писателе, о поэте было ей совершенно незнакомо, и, право же, я думаю, если бы еще порасспросить ее, всплыла бы наружу наивная детская вера в то, что книги, по божьему велению, вырастают, как грибы.
Ganz kleinlaut fragte ich nochmals nach dem Preise des Nelkenstocks. Unterdessen mußte ein ganz andere dunkle Idee von dem Verfertigen der Bücher dem Mädchen aufgestiegen sein; denn da ich das Geld aufzählte, fragte sie ganz naiv und unbefangen, ob ich alle Bücher beim Herrn Kralowski mache – pfeilschnell schoß ich mit meinem Nelkenstock von dannen.
Я робким голосом еще раз спросил, сколько стоит куст гвоздики. А между тем у девушки, должно быть, возникла совсем новая, хоть и смутная мысль о том, как изготовляются книги: пока я отсчитывал деньги, она простодушно и непринужденно спросила меня, сочиняю ли я все книги для господина Краловского. Я стремглав понесся прочь с моим кустом гвоздики.
Ich. Vetter, Vetter, das nenne ich gestrafte Autoreitelkeit; doch während du mir deine tragische Geschichte erzähltest, verwandte ich kein Auge von meiner Lieblingin. Bei den Blumen allein ließ der übermütige Küchendämon ihr volle Freiheit. Die grämliche Küchengouvernante hatte den schweren Marktkorb an die Erde gesetzt und überließ sich, indem sie die feisten Arme bald übereinanderschlug, bald, wie es der äußere rhetorische Ausdruck der Rede zu erfordern schien, in die Seiten stemmte, mit drei Kolleginnen der unbeschreiblichen Freude des Gesprächs, und ihre Rede war, der Bibel entgegen, gewiß viel mehr als ja, ja und nein, nein. Sieh nur, welch einen herrlichen Blumenflor sich der holde Engel ausgewählt hat und von einem rüstigen Burschen nachtragen läßt. Wie? Nein, das will mir nicht ganz gefallen, daß sie im Wandeln Kirschen aus dem kleinen Körbchen nascht; wie wird das feine Batisttuch, das wahrscheinlich darin befindlich, sich mit dem Obst befreunden?
Я. Ах, брат, вот это и есть наказанное авторское тщеславие. Но пока ты мне рассказывал эту трагическую историю, я глаз не отводил от моей любимицы. Только возле цветов кухонный демон предоставил ей полную свободу. Угрюмая гувернантка-повариха поставила на землю тяжелую корзину с покупками и предалась невыразимому наслаждению беседы с тремя своими товарками, то скрещивая толстые руки на груди, то подбочениваясь, когда это требовалось для внешней риторической убедительности рассказа, и в речи ее, вопреки завету Библии, встречались не только такие слова, как: да, да и нет, нет. Посмотри, какое множество чудесных цветов приглядел для себя этот милый ангел, и теперь их несет за нею здоровенный парень! Но что это? Нет, мне не слишком нравится, что она лакомится на ходу вишнями из корзиночки. Сдружится ли с этими вишнями тонкий батистовый платок, наверно положенный в нее?
Der Vetter. Der jugendliche Appetit des Augenblicks frägt nicht nach Kirschflecken, für die es Kleesalz und andere probate Hausmittel gibt. Und das ist eben die wahrhaft kindliche Unbefangenheit, daß die Kleine nun von den Drangsalen des bösen Markts sich in wiedererlangter Freiheit ganz gehen läßt. – Doch schon lange ist mir jener Mann aufgefallen und ein unauflösbares Rätsel geblieben, der eben jetzt dort an der zweiten entfernten Pumpe an dem Wagen steht, auf dem ein Bauerweib aus einem großen Faß um ein billiges Pflaumenmus verspendet.
Кузен. Когда у юного существа вдруг вспыхивает аппетит, оно не думает о вишневых пятнах, их легко вывести щавелевой солью и другими испытанными домашними средствами. И ведь в том-то и заключается настоящая детская непринужденность: малютка, избавившись от тягостных для нее покупок на рынке, чувствует себя теперь опять совсем свободной. Но вот уже давно обратил на себя мое внимание и остался для меня неразрешимой загадкой тот мужчина, что стал сейчас там, поодаль, у второго колодца, около повозки, на которой стоит крестьянка, - она за гроши продает сливовое повидло, черпая его из большой бочки.
Fürs erste, lieber Vetter, bewundere die Agilität des Weibes, das, mit einem langen hölzernen Löffel bewaffnet, erst die großen Verkäufe zu Viertel, halben und ganzen Pfunden beseitigt und dann den gierigen Näschern, die ihre Papierchen, mitunter auch wohl ihre Pelzmütze hinhalten, mit Blitzesschnelle das gewünschte Dreierkleckschen zuwirft, welches sie sogleich als stattlichen Morgenimbiß wohlgefällig verzehren – Kaviar des Volks!
Прежде всего, дорогой кузен, полюбуйся ловкостью, с какой эта женщина, вооружившись большой деревянной ложкой, отпускает сперва солидным покупателям - кому четверть или полфунта, а то даже и целые фунты, а потом с быстротою молнии кидает жадным лакомкам, подставляющим бумажные фунтики или даже свои меховые шапки, - вожделенную грошовую порцию, которую они с наслаждением тут же и съедают - великолепный утренний завтрак! Икра для простонародья!
Bei dem geschickten Verteilen des Pflaumenmuses mittelst des geschwenkten Löffels fällt mir ein, daß ich einmal in meiner Kindheit hörte, es sei auf einer reichen Bauerhochzeit so splendid hergegangen, daß der delikate, mit einer dicken Kruste von Zimt, Zucker und Nelken überhäutete Reisbrei mittelst eines Dreschflegels verteilt worden. Jeder der werten Gäste durfte nur ganz gemütlich das Maul aufsperren, um die gehörige Portion zu bekommen, und es ging auf diese Weise recht zu wie im Schlaraffenland. Doch, Vetter, hast du den Mann ins Auge gefaßt?
Глядя, как умело эта женщина накладывает повидло, помахивая своей ложкой, я вспоминаю слышанный однажды в детстве рассказ, будто на какой-то богатой крестьянской свадьбе дело дошло до такого великолепия, что нежнейшую рисовую кашу, покрытую толстой корочкой из сахара, корицы и гвоздики, черпали с помощью цепа. Каждому из уважаемых гостей стоило только преспокойнейшим образом открыть рот, чтобы получить надлежащую порцию, и все шло как в сказке про блаженную страну с молочными реками. Но ты-то, кузен, приметил человека, о котором я говорю?
Ich. Allerdings! – Wes Geistes Kind ist die tolle abenteuerliche Figur? Ein wenigstens sechs Fuß hoher, winddürrer Mann, der noch dazu kerzengrade mit eingebogenem Rücken dasteht! Unter dem kleinen dreieckigen, zusammengequetschten Hütchen starrt hinten die Kokarde eines Haarbeutels hervor, der sich dann in voller Breite dem Rücken sanft anschmiegt. Der graue, nach längst verjährter Sitte zugeschnittene Rock schließt sich, vorne von oben bis unten zugeknöpft, enge an den Leib an, ohne eine einzige Falte zu werfen, und schon erst, als er an den Wagen schritt, konnte ich bemerken, daß er schwarze Beinkleider, schwarze Strümpfe und mächtige zinnerne Schnallen in den Schuhen trägt. Was mag er nur in dem viereckigen Kasten haben, den er so sorglich unter dem linken Arme trägt und der beinahe dem Kasten eines Tabulettkrämers gleicht? –
Я. Разумеется. Чья только фантазия создала этот причудливый и нелепый персонаж? Мужчина, ростом по меньшей мере в шесть футов, худой как щепка, вытянулся как свечка, выпятив грудь. На нем маленькая приплюснутая треугольная шляпа, а на затылке - кошелек для волос, который во всю ширину мягко опускается по спине. Серый сюртук, скроенный по очень давней моде, застегнут снизу доверху и плотно прилегает к телу, не образуя ни единой складки, и только сейчас, когда он подошел к повозке, я заметил, что на нем черные панталоны, черные чулки, а на башмаках большие оловянные пряжки. Что у него может быть в этом четырехугольном ящике, который он несет, так бережно обхватив левой рукой; больно уж он похож на ящик торговца-разносчика?
Der Vetter. Das wirst du gleich erfahren, schau nur aufmerksam hin.
Кузен. Это ты сейчас узнаешь - ты только смотри внимательно!
Ich. Er schlägt den Deckel des Kastens zurück – die Sonne scheint hinein – strahlende Reflexe – der Kasten ist mit Blech gefüttert – er macht der Pflaumenmusfrau, indem er das Hütchen vom Kopfe zieht, eine beinahe ehrfurchtsvolle Verbeugung. – Was für ein originelles, ausdrucksvolles Gesicht – feingeschlossene Lippen – eine Habichtsnase – große, schwarze Augen – hochstehende, starke Augenbrauen – eine hohe Stirn – schwarzes Haar – das Toupet en cœur frisiert, mit kleinen steifen Löckchen über den Ohren.
Я. Он открыл крышку ящика... Солнце освещает его внутренность... Сверкающие отсветы! Ящик выложен жестью. Сняв шляпу, человек отвешивает прямо-таки почтительный поклон женщине с повидлом. Какое на редкость выразительное лицо! Тонкие сжатые губы... ястребиный нос... большие черные глаза... густые брови... черные волосы... тупей завит en coeur (В форме сердечка (фр.)), над ушками маленькие жесткие букли.
– Er reicht den Kasten der Bauerfrau auf den Wagen, die ihn ohne weiteres mit Pflaumenmus füllt und ihm freundlich nickend wieder zurückreicht. – Mit einer zweiten Verbeugung entfernt sich der Mann – er windet sich hinan an die Heringstonne – er zieht ein Schubfach des Kastens hervor, legt einige erhandelte Salzmänner hinein und schiebt das Fach wieder zu – ein drittes Schubfach ist, wie ich sehe, zu Petersilie und anderem Wurzelwerk bestimmt.
Ящик он протягивает женщине, стоящей на возу, она без дальних разговоров накладывает в него повидло и, приветливо кивнув, возвращает его владельцу. Тот, снова поклонившись, удаляется... Вот он проскользнул к бочке с селедками... Открывает одно из отделений ящика, кладет в него несколько купленных сельдей и задвигает его. Третье отделение, как я вижу, предназначено для петрушки и всякой иной зелени.
– Nun durchschneidet er mit langen, gravitätischen Schritten den Markt in verschiedenen Richtungen, bis ihn der reiche, auf einem Tisch ausgebreitete Vorrat von getupftem Geflügel festhält. So wie überall, macht er auch hier, ehe er zu feilschen beginnt, einige tiefe Verbeugungen – er spricht viel und lange mit der Frau, die ihn mit besonders freundlicher Miene anhört – er setzt den Kasten behutsam auf den Boden nieder und ergreift zwei Enten, die er ganz bequem in die weite Rocktasche schiebt.
Теперь он большими торжественными шагами несколько раз пересекает рынок и наконец останавливается у стола, где разложены богатые запасы ощипанной птицы: здесь он, так же как и всюду, прежде чем прицениться, отвешивает низкие поклоны... Многословно и долго разговаривает с торговкой, которая смотрит на него особенно благосклонно... Осторожно ставит ящик на землю, хватает двух уток и преспокойно засовывает их в карман.
– Himmel! es folgt noch eine Gans – den Puter schaut er bloß an mit liebäugelnden Blicken – er kann doch nicht unterlassen, ihn wenigstens mit dem Zeige- und Mittelfinger liebkosend zu berühren –; schnell hebt er seinen Kasten auf, verbeugt sich gegen das Weib ungemein verbindlich und schreitet, sich mit Gewalt losreißend von dem verführerischen Gegenstand seiner Begierde, von dannen – er steuert geradezu los auf die Fleischerbuden – ist der Mensch ein Koch, der für ein Gastmahl zu sorgen hat? – er erhandelt eine Kalbskeule, die er noch in eine seiner Riesentaschen gleiten läßt.
О небо! За ними последовал еще и гусь! На индюка он, сладко подмигивая, только посмотрел; но все-таки не может удержаться, чтобы не дотронуться до него указательным и средним пальцами, не поласкать его. Он быстро поднимает с земли свой ящик, необычайно любезно кланяется торговке и отправляется дальше, с трудом оторвавшись от соблазнительного предмета своих вожделений. Вот он идет прямо к мясным лавкам. Уж не повар ли этот человек, и ему предстоит, может быть, готовить званый обед? Он купил телячью ножку и тоже засунул ее в один из своих огромных карманов.
– Nun ist er fertig mit seinem Einkauf; er geht die Charlottenstraße herauf mit solchem ganz seltsamen Anstand und Wesen, daß er aus irgendeinem fremden Lande hinabgeschneit zu sein scheint.
Теперь он закончил покупки и шагает по Шарлоттенштрассе с таким видом, приняв такую удивительную осанку, словно попал сюда из какого-то далекого и чуждого мира.
Der Vetter. Genug habe ich mir schon über diese exotische Figur den Kopf zerbrochen. – Was denkst du, Vetter, zu meiner Hypothese? Dieser Mensch ist ein alter Zeichenmeister, der in mittelmäßigen Schulanstalten sein Wesen getrieben hat und vielleicht noch treibt. Durch allerlei industriöse Unternehmungen hat er viel Geld erworben; er ist geizig, mißtrauisch, Zyniker bis zum Ekelhaften, Hagestolz – nur einem Gott opfert er – dem Bauche; – seine ganze Lust ist, gut zu essen, versteht sich allein auf seinem Zimmer; – er ist durchaus ohne alle Bedienung, er besorgt alles selbst – an Markttagen holt er, wie du gesehen hast, seine Lebensbedürfnisse für die halbe Woche und bereitet in einer kleinen Küche, die dicht bei seinem armseligen Stübchen belegen, selbst seine Speisen, die er dann, da der Koch es stets dem Gaumen des Herrn zu Dank macht, mit gierigem, ja vielleicht tierischem Appetit verzehrt. Wie geschickt und zweckmäßig er einen alten Malkasten zum Marktkorbe aptiert hat, auch das hast du bemerkt, lieber Vetter.
Кузен. Довольно уже ломал я себе голову над этим экзотическим персонажем. А что ты скажешь, брат, о моей гипотезе? Человек этот - старый учитель рисования, преподававший, а может быть, еще и преподающий в учебных заведениях средней руки. Благодаря всякого рода прибыльным делам он накопил много денег; он скуп, недоверчив и до того циничен, что просто противно; старый холостяк. Одному лишь божеству поклоняется он - своему чреву; вся его радость - это хорошо поесть, разумеется в одиночестве, у себя в комнате. Прислуги у него нет вовсе, он все делает сам. На рынке, как ты видел, он закупает провизию на полнедели и сам в маленькой кухоньке, рядом со своей жалкой каморкой, готовит кушанья, которые затем и поедает с аппетитом, даже, пожалуй, с некой животной жадностью, ибо этот повар всегда сумеет угодить хозяину. Как ловко и целесообразно он приспособил старый ящик от красок в корзину для покупок, что ты тоже видел, дорогой кузен.
Ich. Weg von dem widrigen Menschen.
Я. Прочь от этого мерзкого человека!
Der Vetter. Warum widrig? Es muß auch solche Käuze geben, sagt ein welterfahrner Mann, und er hat recht, denn die Varietät kann nie bunt genug sein. Doch mißfällt dir der Mann so sehr, lieber Vetter, so kann ich dir darüber, was er ist, tut und treibt, noch eine andere Hypothese aufstellen. Vier Franzosen, und zwar sämtlich Pariser, ein Sprachmeister, ein Fechtmeister, ein Tanzmeister und ein Pastetenbäcker, kamen in ihren Jugendjahren gleichzeitig nach Berlin und fanden, wie es damals (gegen das Ende des vorigen Jahrhunderts) gar nicht fehlen konnte, ihr reichliches Brot. Seit dem Augenblick, als die Diligence sie auf der Reise vereinigte, schlossen sie den engsten Freundschaftsbund, blieben ein Herz und eine Seele und verlebten jeden Abend nach vollbrachter Arbeit zusammen, als echte alte Franzosen, in lebhafter Konversation, bei frugalem Abendessen.
Кузен. Почему "мерзкого"? "Нужны на свете и такие чудаки", - сказал один многоопытный муж, и он прав, ибо в разнообразии никогда не может быть чрезмерной пестроты. Но если тебе, дорогой кузен, этот человек слишком уж не нравится, могу изложить еще одну гипотезу по поводу того, кто он такой и что он делает. Четыре француза, и притом все парижане, - учитель французского языка, учитель фехтования, учитель танцев и пирожник - еще в молодости в один и тот же день прибыли в Берлин и, как это было естественно в то время (в конце прошлого века), нашли здесь хороший заработок. С той минуты как они встретились в дилижансе, они заключили теснейший дружеский союз, стали жить душа в душу и каждый вечер после дневных трудов, как настоящие старые французы, проводили вместе, оживленно беседуя за скромным ужином.
Des Tanzmeisters Beine waren stumpf worden, des Fechtmeisters Arme durch das Alter entnervt, dem Sprachmeister Rivale, die sich der neuesten Pariser Mundart rühmten, über den Kopf gestiegen, und die schlauen Erfindungen des Pastetenbäckers überboten jüngere Gaumenkitzler, von den eigensinnigsten Gastronomen in Paris ausgebildet.
Ноги танцмейстера отяжелели, руки фехтмейстера ослабели от старости, наставника в языке одолели соперники, хвалившиеся новейшим парижским выговором, а пирожника с его хитрыми выдумками обогнали более молодые искусники по части кухни, приученные ко всяким прихотям парижских гастрономов.
Aber jeder des treu verbundenen Quatuors hatte indessen sein Schäfchen ins trockne gebracht. Sie zogen zusammen in eine geräumige, ganz artige, jedoch entlegene Wohnung, gaben ihre Geschäfte auf und lebten zusammen, altfranzösischer Sitte getreu, ganz lustig und sorgenfrei, da sie selbst den Bekümmernissen und Lasten der unglücklichen Zeit geschickt zu entgehen wußten. Jeder hat ein besonderes Geschäft, wodurch der Nutzen und das Vergnügen der Sozietät befördert wird. Der Tanzmeister und der Fechtmeister besuchen ihre alten Scholaren, ausgediente Offiziers von höherm Range, Kammerherren, Hofmarschälle usw.; denn sie hatten die vornehmste Praxis, und sammeln die Neuigkeiten des Tages zum Stoff für ihre Unterhaltung, der nie ausgehen darf.
Но тем временем каждый из верных участников этого неразрывного квартета успел себе обеспечить старость. Они поселились вместе в большой, вполне приличной квартире, хотя и в отдаленной части города, прекратили свою деятельность и, верные старофранцузским обычаям, зажили весело и беспечно, успешно избежав всех бедствий и трудностей тяжкого безвременья. У каждого - свои обязанности, служащие на пользу и удовольствие всей компании. Учитель танцев и фехтмейстер посещают своих старых учеников, заслуженных офицеров, достигших высоких чинов, камергеров, гафмаршалов и так далее, ибо они подвизались в самом аристократическом кругу, и собирают последние новости в качестве материала для своих бесед, а этот материал неиссякаем.
Der Sprachmeister durchwühlt die Läden der Antiquare, um immer mehr französische Werke auszumitteln, deren Sprache die Akademie gebilligt hat. Der Pastetenbäcker sorgt für die Küche; er kauft ebensogut selbst ein, als er die Speisen ebenfalls selbst bereitet, worin ihm ein alter französischer Hausknecht beisteht. Außer diesem besorgt für jetzt, da eine alte zahnlose Französin, die sich von der französischen Gouvernante bis zur Aufwaschmagd heruntergedient hatte, gestorben, ein pausbäckiger Junge, den die vier von den Orphelins françois zu sich genommen, die Bedienung. – Dort geht der kleine Himmelblaue, an einem Arm einen Korb mit Mundsemmeln, an dem andern einen Korb, in dem der Salat hoch aufgetürmt ist. – So habe ich den widrigen zynischen deutschen Zeichenmeister augenblicklich zum gemütlichen französischen Pastetenbäcker umgeschaffen, und ich glaube, daß sein Äußeres, sein ganzes Wesen recht gut dazu paßt.
Учитель французского языка роется в лавках букинистов, стараясь отыскать как можно больше произведений, язык которых одобрила Академия. Пирожник заботится о столе, он сам все покупает, сам готовит кушанья, и в этом ему помогает старый слуга-француз. А с тех пор как умерла беззубая старуха француженка, опустившаяся до того, что из гувернантки она в конце концов превратилась в судомойку, им, кроме того, еще прислуживает толстощекий мальчик, которого они взяли из "orphelins francais" (Из приюта для сирот-французов (фр.)). Вон там и идет этот малыш в небесно-голубом камзольчике, на одной руке у него корзина с булочками, на другой - корзина, в которой высоко нагроможден салат. Вот как я мгновенно превратил учителя рисования, мерзкого циника немца в добродушного пирожника-француза, и думаю, что его внешность, весь его облик прекрасно соответствует подобному толкованию.
Ich. Diese Erfindung macht deinem Schriftstellertalent Ehre, lieber Vetter. Doch mir leuchten schon seit ein paar Minuten dort jene hohen weißen Schwungfedern in die Augen, die sich aus dem dicksten Gedränge des Volkes emporheben. Endlich tritt die Gestalt dicht bei der Pumpe hervor – ein großes, schlankgewachsenes Frauenzimmer von gar nicht üblem Ansehen – der Überrock von rosarotem schweren Seidenzeuge ist funkelnagelneu – der Hut von der neuesten Fasson, der daran befestigte Schleier von schönen Spitzen – weiße Glacéhandschuhe. – Was nötigte die elegante, wahrscheinlich zu einem Dejeuner eingeladene Dame, sich durch das Gewühl des Marktes zu drängen?
Я. Эта выдумка делает честь твоему писательскому таланту, дорогой кузен. Но уже несколько минут, как мне бросились в глаза вон те высокие белые перья на шляпе, что подымаются из самой гущи толпы. Наконец-то около колодца появляется и сама владелица перьев - высокая, стройная женщина, отнюдь не дурная собой; на ней с иголочки новая светло-красная мантилья из тяжелой шелковой материи, шляпа - новейшего фасона, прикрепленная к ней вуаль - из хороших кружев, белые лайковые перчатки. Что заставило эту нарядную даму, должно быть приглашенную куда-нибудь на завтрак, протискиваться сквозь рыночную толпу?
– Doch wie, auch sie gehört zu den Einkäuferinnen? Sie steht still und winkt einem alten, schmutzigen, zerlumpten Weibe, die ihr, ein lebhaftes Bild der Misere im Hefen des Volks, mit einem halbzerbrochenen Marktkorbe am Arm mühsam nachhinkt. Die geputzte Dame winkt an der Ecke des Theatergebäudes, um dem erblindeten Landwehrmann, der dort an die Mauer gelehnt steht, ein Almosen zu geben. Sie zieht mit Mühe den Handschuh von der rechten Hand – hilf Himmel! eine blutrote, noch dazu ziemlich mannhaft gebaute Faust kommt zum Vorschein. Doch ohne lange zu suchen und zu wählen, drückt sie dem Blinden rasch ein Stück Geld in die Hand, läuft rasch bis in die Mitte der Charlottenstraße und setzt sich dann in einen majestätischen Promenadenschritt, mit dem sie, ohne sich weiter um ihre zerlumpte Begleiterin zu kümmern, die Charlottenstraße hinauf nach den Linden wandelt.
Но что это? Она тоже принадлежит к покупательницам? Она остановилась и машет рукой грязной, оборванной старухе, а та несет поломанную корзинку для покупок и с трудом ковыляет за своей госпожой - воплощение нищеты, какую терпит простой народ. Нарядная дама остановилась у театра на углу, чтобы подать милостыню слепому солдату, прислонившемуся к стене. Она с усилием снимает перчатку с правой руки - о боже! - наружу показывается багровый кулак, к тому же довольно сильно напоминающий мужскую руку. Но, недолго порывшись в кошельке, она быстро сует монету слепому в руку, пробегает половину Шарлоттенштрассе, а далее шествует уже величественной прогулочной походкой к Унтер ден Линден, больше не беспокоясь о своей оборванной спутнице.
Der Vetter. Das Weib hat, um sich auszuruhen, den Korb an die Erde gesetzt, und du kannst mit einem Blick den ganzen Einkauf der eleganten Dame übersehen.
Кузен. Старуха поставила корзину на землю, чтобы отдохнуть, и ты одним взглядом можешь окинуть все покупки изящной дамы.
Ich. Der ist in der Tat wunderlich genug. – Ein Kohlkopf – viele Kartoffeln – einige Äpfel – ein kleines Brot – einige Heringe in Papier gewickelt – ein Schafkäse, nicht von der appetitlichsten Farbe – eine Hammelleber – ein kleiner Rosenstock – ein Paar Pantoffeln – ein Stiefelknecht – Was in aller Welt –
Я. Они и в самом деле довольно забавны: кочан капусты, много картофеля, несколько яблок, маленький хлебец, две-три селедки, завернутые в бумагу, овечий сыр не слишком аппетитного цвета, баранья печенка, розовый кустик в горшочке, пара туфель, подставка для обуви. Чего только...
Der Vetter. Still, still, Vetter, genug von der Rosenroten! – Betrachte aufmerksam jenen Blinden, dem das leichtsinnige Kind der Verderbnis Almosen spendete. Gibt es ein rührenderes Bild unverdienten menschlichen Elends und frommer, in Gott und Schicksal ergebener Resignation? Mit dem Rücken an die Mauer des Theaters gelehnt, beide abgedürrte Knochenhände auf einen Stab gestützt, den er einen Schritt vorgeschoben, damit das unvernünftige Volk ihm nicht über die Füße laufe, das leichenblasse Antlitz emporgehoben, das Landwehrmützchen in die Augen gedrückt, steht er regungslos vom frühen Morgen bis zum Schluß des Markts an derselben Stelle. –
Кузен. Полно, полно, кузен, довольно о красной особе! Посмотри внимательно на этого слепого, которому легкомысленное дитя порока подало милостыню. Возможен ли более трогательный пример незаслуженного человеческого страдания и благочестивого, кроткого смирения, покорности богу и судьбе? Прислонившись спиной к стене театра, положив костлявые высохшие руки на посох, который он выставил немного вперед, чтобы неразумные прохожие не отдавили ему ноги, высоко подняв мертвенно-бледное лицо, надвинув на самые глаза свою солдатскую шапчонку, он неподвижно стоит всегда на том же месте с раннего утра и до окончания торговли.
Ich. Er bettelt, und doch ist für die erblindeten Krieger so gut gesorgt.
Я. Он просит милостыню, а ведь об ослепших воинах так хорошо заботятся!
Der Vetter. Du bist in gar großem Irrtum, lieber Vetter. Dieser arme Mensch macht den Knecht eines Weibes, welches Gemüse feilhält, und die zu der niedrigeren Klasse dieser Verkäuferinnen gehört, da die vornehmere das Gemüse in auf Wagen gepackten Körben herbeifahren läßt. Dieser Blinde kommt nämlich jeden Morgen, mit vollen Gemüsekörben bepackt, wie ein Lasttier, so daß ihn die Bürde beinahe zu Boden drückt und er sich nur mit Mühe im wankenden Schritt mittelst des Stabes aufrecht erhält, herbei. Eine große, robuste Frau, in deren Dienste er steht, oder die ihn vielleicht nur eben zum Hinschaffen des Gemüses auf den Markt gebraucht, gibt sich, wenn nun seine Kräfte beinahe ganz erschöpft sind, kaum die Mühe, ihn beim Arm zu ergreifen und weiter an Ort und Stelle, nämlich eben an den Platz, den er jetzt einnimmt, hinzuhelfen. Hier nimmt sie ihm die Körbe vom Rücken, die sie selbst hinüberträgt, und läßt ihn stehen, ohne sich im mindesten um ihn eher zu bekümmern, als bis der Markt geendet ist und sie ihm die ganz oder nur zum Teil geleerten Körbe wieder aufpackt.
Кузен. Ты сильно заблуждаешься, дорогой кузен. Этот бедняга исполняет обязанности слуги у одной женщины, которая торгует зеленью и принадлежит к низшему разряду этих торговок, - ведь более важные доставляют сюда зелень на повозках. А этот слепой является каждое утро, нагруженный корзинками с зеленью, словно вьючное животное, чуть ли не до земли сгибаясь под тяжестью, идет, шатаясь, и только с помощью палки удерживается на ногах. Высокая, полная женщина, которая держит его в услужении или, может быть, пользуется его помощью только для доставки зелени на рынок, даже не дает себе труда взять его за руку, когда он уже почти совершенно обессилен, и довести до его места, до того самого места, где он стоит сейчас. Здесь она снимает с его спины корзинки, которые уносит уже сама, и оставляет его, нимало не заботясь о нем до тех пор, пока торговля не кончится и она снова не нагрузит его своими корзинками, теперь совершенно или частично опустевшими.
Ich. Es ist doch merkwürdig, daß man die Blindheit, sollten auch die Augen nicht verschlossen sein, oder sollte auch kein anderer sichtbarer Fehler den Mangel des Gesichts verraten, dennoch an der emporgerichteten Stellung des Hauptes, die den Erblindeten eigentümlich, sogleich erkennt; es scheint darin ein fortwährendes Streben zu liegen, etwas in der Nacht, die den Blinden umschließt, zu erschauen.
Я. А ведь удивительно, что мы сразу узнаем слепых, даже если глаза у них и не закрыты и никакой видимый изъян не указывает на угасшее зрение, узнаем по присущей всем им особенности: они высоко и прямо держат голову, в этом словно выражается неустанное стремление слепого - увидеть что-нибудь в окружающем его мраке.
Der Vetter. Es gibt für mich keinen rührendern Anblick, als wenn ich einen solchen Blinden sehe, der mit emporgerichtetem Haupt in die weite Ferne zu schauen scheint. Untergegangen ist für den Armen die Abendröte des Lebens, aber sein inneres Auge strebt schon das ewige Licht zu erblicken, das ihm in dem jenseits voll Trost, Hoffnung und Seligkeit leuchtet. – Doch ich werde zu ernst. Der blinde Landwehrmann bietet mir jeden Markttag einen Schatz von Bemerkungen dar. Du gewahrst, lieber Vetter, wie sich bei diesem armen Menschen die Mildtätigkeit der Berliner recht lebhaft ausspricht. Oft ziehen ganze Reihen bei ihm vorüber, und keiner daraus verfehlt ihm ein Almosen zu reichen. Aber die Art und Weise, wie dieses Almosen gereicht wird, hierin liegt alles. Schau einmal, lieber Vetter, eine Zeitlang hin und sag mir, was du gewahrst.
Кузен. Для меня нет зрелища более трогательного, чем слепой, когда он, подняв голову, как будто всматривается вдаль. Для несчастного угасли зори жизни, но духовными очами он стремится уже сейчас увидеть вечный свет, что сияет ему в мире ином, свет утешения, надежды и блаженства. Но я делаюсь слишком серьезен. Этот слепой солдат дает мне всякий раз обильнейшую пищу для наблюдений. Ты замечаешь, дорогой кузен, как живо проявляется сострадание берлинцев к этому несчастному. Часто они целой вереницей проходят мимо него, и никто не преминет подать ему милостыню. Но вся суть в том, как это делается. Понаблюдай-ка, дорогой кузен, и скажи мне, что ты увидишь!
Ich. Eben kommen drei, vier, fünf stattliche derbe Hausmägde; die mit zum Teil schwer ins Gewicht fallenden Waren übermäßig vollgepackten Körbe schneiden ihnen beinahe die nervichten, blau aufgelaufenen Arme wund; sie haben Ursache zu eilen, um ihre Last loszuwerden, und doch weilt jede einen Augenblick, greift schnell in den Marktkorb und drückt dem Blinden ein Stück Geld, ohne ihn einmal anzusehen, in die Hand. Die Ausgabe steht als notwendig und unerläßlich auf dem Etat des Markttages. Das ist recht!
Я. Подходят три или четыре рослые и крепкие служанки, нет, их пять; корзины, набитые покупками, среди которых есть и тяжелые, больно режут их сильные, уже распухшие и посиневшие руки; они спешат, чтобы освободиться от своей ноши, и все же каждая из них на мгновение останавливается, быстро запускает руку в корзину и сует слепому монету в руку, даже не глядя на него. Этот расход, как нечто необходимое и неизбежное, предусмотрен бюджетом рыночного дня. Так и должно быть!
Da kommt eine Frau, deren Anzuge, deren ganzem Wesen man die Behaglichkeit und Wohlhabenheit deutlich anmerkt – sie bleibt vor dem Invaliden stehen, zieht ein Beutelchen hervor und sucht und sucht, und kein Stück Geld scheint ihr klein genug zum Akt der Wohltätigkeit, den sie zu vollführen gedenkt – sie ruft ihrer Köchin zu – es findet sich, daß auch dieser die kleine Münze ausgegangen – sie muß erst bei den Gemüseweibern wechseln – endlich ist der zu verschenkende Dreier herbeigeschafft – nun klopft sie den Blinden auf die Hand, damit er ja merke, daß er etwas empfangen werde – er öffnet den Handteller – die wohltätige Dame drückt ihm das Geldstück hinein und schließt ihm die Faust, damit die splendide Gabe ja nicht verloren gehe. – Warum trippelt die kleine niedliche Mamsell so hin und her und nähert sich immer mehr und mehr dem Blinden? Ha, im Vorbeihuschen hat sie schnell, daß es gewiß niemand als ich, der ich sie auf dem Kern meines Glases habe, bemerkte, dem Blinden ein Stück Geld in die Hand gesteckt – das war gewiß kein Dreier.
Вот идет женщина, по лицу, по всему облику ее ясно угадываются зажиточность и довольство; она останавливается перед инвалидом, вынимает кошелек, ищет в нем, ищет, и ни одна монета не кажется ей достаточно мала для акта благотворительности, который она намеревается совершить. Она окликает свою кухарку, но, оказывается, и у той вся мелочь вышла - приходится разменять деньги у зеленщиц. Наконец дрейер, предназначенный для нищего, найден. Теперь она похлопывает слепого по руке, чтобы он заметил, что сейчас ему что-то дадут; он открывает ладонь; благодетельная дама кладет на нее монету и зажимает ему руку, чтобы драгоценный дар не потерялся. А отчего та хорошенькая девица все семенит вокруг да около и все ближе и ближе подходит к слепому? А! мимоходом она быстро-быстро, так что, наверно, никто и не заметил этого, кроме меня, направившего на нее свой лорнет, сует слепому монету, и наверно, это был не дрейер.
Der glatte, wohlgemästete Mann im braunen Rocke, der dort so gemütlich dahergeschritten kommt, ist gewiß ein sehr reicher Bürger. Auch er bleibt vor dem Blinden stehen und läßt sich in ein langes Gespräch mit ihm ein, indem er den übrigen Leuten den Weg versperrt und sie hindert, dem Blinden Almosen zu spenden; endlich, endlich zieht er eine mächtige grüne Geldbörse aus der Tasche, entknüpft sie nicht ohne Mühe und wühlt so entsetzlich im Gelde, daß ich glaube, es bis hieher klappern zu hören. – Parturiunt montes! – Doch will ich wirklich glauben, daß der edle Menschenfreund, vom Bilde des Jammers hingerissen, sich bis zum schlechten Groschen verstieg. – Bei allem dem meine ich doch, daß der Blinde an den Markttagen nach seiner Art keine geringe Einnahme macht, und mich wundert, daß er alles ohne das mindeste Zeichen von Dankbarkeit annimmt; nur eine leise Bewegung der Lippen, die ich wahrzunehmen glaube, zeigt, daß er etwas spricht, was wohl Dank sein mag – doch auch diese Bewegung bemerke ich nur zuweilen.
Мужчина в коричневом сюртуке, что идет там с таким добродушным видом, довольный, откормленный, - наверно, очень богатый горожанин. Он тоже останавливается перед слепым и вступает с ним в долгий разговор, загораживая прохожим дорогу и мешая им подать слепому милостыню. Наконец-то он достает из кармана огромный зеленый кошелек, не без усилий открывает его и так отчаянно роется в нем, что я даже отсюда как будто слышу звон денег. "Parturiunt montes" (Горы мучаются родами" - начало стиха Горация (из "Поэтического искусства"): "Parturiunt montes, nascitur ridiculus mus" ("Горы мучаются родами, а родится смехотворная мышь")). Но право же, мне думается, что благородный филантроп, тронутый зрелищем горя, выбрал стертую монету, и несмотря на все это, я полагаю, что по рыночным дням слепой собирает сравнительно много, и меня удивляет, что он все принимает без малейшего знака благодарности; лишь легкое движение губ, которое я, кажется, улавливаю, показывает, что он что-то произносит, должно быть - благодарит; но и это движение губ я замечаю только изредка.
Der Vetter. Da hast du den entschiedenen Ausdruck vollkommen abgeschlossener Resignation: was ist ihm das Geld, er kann es nicht nutzen; erst in der Hand eines andern, dem er sich rücksichtslos anvertrauen muß, erhält es seinen Wert – ich kann mich sehr irren, aber mir scheint, als wenn das Weib, deren Gemüsekörbe er trägt, eine fatale böse Sieben sei, die den Armen schlecht hält, unerachtet sie höchst wahrscheinlich alles Geld, was er empfängt, in Beschlag nimmt. Jedesmal, wenn sie die Körbe zurückbringt, keift sie mit dem Blinden, und zwar in dem Grade mehr oder weniger, als sie einen bessern oder schlechtem Markt gemacht hat. Schon das leichenblasse Gesicht, die abgehungerte Gestalt, die zerlumpte Kleidung des Blinden läßt vermuten, daß seine Lage schlimm genug ist, und es wäre die Sache eines tätigen Menschenfreundes, diesem Verhältnis näher nachzuforschen.
Кузен. Ведь это же явное выражение полнейшей покорности судьбе. Что ему деньги? Он не может распоряжаться ими; свою ценность они приобретают только в руках другого, кому он должен всецело довериться. Я, может быть, очень ошибаюсь, но мне кажется, что торговка, для которой он носит корзины с зеленью, - адски злое существо и что она плохо обращается с этим несчастным, хотя и налагает арест на все деньги, которые ему подают. Всякий раз, когда он несет обратно ее корзины, она на него ворчит больше или меньше, в зависимости от того, как шла у нее торговля. Уже мертвенно-бледное лицо слепого, его истощенное тело, лохмотья, в которые он одет, позволяют догадываться, что его доля - весьма тяжелая, и деятельному, достойному филантропу не мешало бы обстоятельно вникнуть в его положение.
Ich. Indem ich den ganzen Markt überschaue, bemerke ich, daß die Mehlwagen dort, über die Tücher wie Zelte aufgespannt sind, deshalb einen malerischen Anblick gewähren, weil sie dem Auge ein Stützpunkt sind, um den sich die bunte Masse zu deutlichen Gruppen bildet.
Я. Оглядывая весь рынок, я замечаю, какое живописное зрелище представляют возы с мукой, над которыми натянуто полотно: ведь глазу они как бы служат точкой опоры, вокруг которой пестрая масса расчленяется на четкие группы.
Der Vetter. Von den weißen Mehlwagen und den mehlbestaubten Mühlknappen und Müllermädchen mit rosenroten Wangen, jede eine bella molinara, kenne ich gerade auch etwas Entgegengesetztes. Mit Schmerz vermisse ich nämlich eine Köhlerfamilie, die sonst ihre Ware geradeüber meinem Fenster am Theater feilbot und jetzt hinübergewiesen sein soll auf die andere Seite. Diese Familie besteht aus einem großen robusten Mann mit ausdrucksvollem Gesicht, markichten Zügen, heftig, beinahe gewaltsam in seinen Bewegungen, genug, ganz treues Abbild der Köhler, wie sie in Romanen vorzukommen pflegen. In der Tat, begegnete ich diesem Manne einsam im Walde, es würde mich ein wenig frösteln, und seine freundschaftliche Gesinnung würde mir in dem Augenblicke die liebste auf Erden sein.
Кузен. Что до белых возов с мукой и покрытых белой пылью парней и румяных девушек, каждая из которых - bella molinaria (Прекрасная мельничиха (ит.)), то могу описать тебе и нечто совершенно противоположное. Дело в том, что мне мучительно недостает семейства угольщиков, которое раньше продавало свой товар как раз напротив моих окон, у театра, теперь им, по-видимому, отведено место в другом конце. Представлю тебе членов этого семейства. Один из них, высокий и сильный мужчина с выразительной физиономией, резкими чертами лица, живыми, даже порывистыми движениями, - словом, верный портрет тех угольщиков, что описываются в романах. Право, повстречайся я с этим человеком в лесу один на один, я затрясся бы от страха, и его дружеское расположение было бы для меня в ту минуту всего драгоценнее.
Diesem Mann steht als zweites Glied der Familie im schneidendsten Kontrast ein kaum vier Fuß hoher, seltsam verwachsener Kerl entgegen, der die Possierlichkeit selbst ist. Du weißt, lieber Vetter, daß es Leute gibt von gar seltsamem Bau; auf den ersten Blick muß man sie für bucklig erkennen, und doch vermag man bei näherer Betrachtung durchaus nicht anzugeben, wo ihnen denn eigentlich der Buckel sitzt.
Разительнейший контраст представляет другой член этого семейства - странный горбатый человечек, ростом не выше четырех футов, необычайно комичный. Ты знаешь, дорогой кузен, что есть люди очень странного телосложения: с первого взгляда видишь, что перед тобой горбун, а ближе присмотревшись, никак не можешь определить, где же у него, собственно, горб.
Ich. Ich erinnere mich hiebei des naiven Ausspruchs eines geistreichen Militärs, der mit einem solchen Naturspiel in Geschäften viel zu tun hatte, und dem das Unergründliche des wunderlichen Baues ein Anstoß war. "Einen Buckel", sagte er, "einen Buckel hat der Mensch; aber wo ihm der Buckel sitzt, das weiß der Teufel!" –
Я. Вспоминаю по этому поводу наивное изречение одного остроумца вояки, который нередко сталкивался с подобной игрой природы и весьма неодобрительно относился к этому диковинному явлению. "Горб, - говорил он, - горб у этого человека есть, но где у него горб - сам черт не разберет!"
Der Vetter. Die Natur hatte im Sinn, aus meinem kleinen Kohlenbrenner eine riesenhafte Figur von etwa sieben Fuß zu bilden, denn dieses zeigen die kolossalen Hände und Füße, beinahe die größten, die ich in meinem Leben gesehen. Dieser kleine Kerl, mit einem großkragigen Mäntelchen bekleidet, eine wunderliche Pelzmütze auf dem Haupte, ist in steter rastloser Unruhe; mit einer unangenehmen Beweglichkeit hüpft und trippelt er hin und her, ist bald hier, bald dort und müht sich, den Liebenswürdigen, den Scharmanten, den primo amoroso des Markts zu spielen. Kein Frauenzimmer, gehört sie nicht geradehin zum vornehmeren Stande, läßt er vorübergehn, ohne ihm nachzutrippeln und mit ganz unnachahmlichen Stellungen, Gebärden und Grimassen Süßigkeiten auszustoßen, die nun freilich im Geschmack der Kohlenbrenner sein mögen.
Кузен. У природы было на уме сделать из моего маленького угольщика исполинскую фигуру футов семи, об этом говорят его огромные руки и ноги, чуть ли не самые большие из всех, какие я только видел на моем веку. Этот человек, в плаще с большим воротом, в чудной шапке с мехом, ни минуты не стоит на месте, он с какой-то неприятной суетливостью носится и семенит туда и обратно, он - то здесь, то там и старается играть роль любезника, обольстителя, рыночного primo amoroso (Первого любовника (ит.)). Ни одной женщине, если только она не принадлежит к сословию более благородному, он не даст спокойно пройти, а пустится за нею вслед с совершенно неподражаемыми ужимками, ухватками и гримасами и угостит ее комплиментами, надо полагать, вполне во вкусе угольщиков.
Zuweilen treibt er die Galanterie so weit, daß er im Gespräch den Arm sanft um die Hüften des Mädchens schlingt und, die Mütze in der Hand, der Schönheit huldigt oder ihr seine Ritterdienste anbietet. Merkwürdig genug, daß die Mädchen sich nicht allein das gefallen lassen, sondern überdem dem kleinen Ungetüm freundlich zunicken und seine Galanterien überhaupt gar gerne zu haben scheinen.
Любезничая, он иногда заходит так далеко, что во время разговора нежно обнимает девушку за талию и, держа шапку в руке, клянется ей в верности или же предлагает свои рыцарские услуги. Удивительно, что девушки не только терпят это, но даже встречают маленького уродца приветливыми кивками и вообще благосклонно принимают его любезности.
Dieser kleine Kerl ist gewiß mit einer reichen Dosis von natürlichem Mutterwitz, dem entschiedenen Talent fürs Possierliche und der Kraft, es darzustellen, begabt. Er ist der Pagliasso, der Tausendsasa, der Allerweltskerl in der ganzen Gegend, die den Wald umschließt, wo er hauset; ohne ihn kann keine Kindtaufe, kein Hochzeitsschmaus, kein Tanz im Kruge, kein Gelag bestehen; man freuet sich auf seine Späße und belacht sie das ganze Jahr hindurch. Der Rest der Familie besteht, da die Kinder und etwanigen Mägde zu Hause gelassen werden, nur noch aus zwei Weibern von robustem Bau und finsterm, mürrischem Ansehen, wozu freilich der Kohlenstaub, der sich in den Falten des Gesichts festsetzt, viel beiträgt.
Наверно, этот человечек наделен немалой долей природного остроумия, несомненным комическим талантом и умением изображать все смешное. Он pajazzo (Паяц (ит.)), плут, забавник на всю округу, где находится его лес; без него не обойдется ни свадебный пир, ни попойка, ни крестины, ни пляс где-нибудь в деревенской гостинице; всех веселят его шутки, их вспоминают потом целый год. К семейству этому, если не считать детей и, может быть, служанок, которые остаются дома, принадлежат две женщины крепкого телосложения и мрачного, угрюмого вида, которому, впрочем, немало способствует угольная пыль, въевшаяся в кожу.
Die zärtliche Anhänglichkeit eines großen Spitzes, mit dem die Familie jeden Bissen teilt, den sie während des Marktes selbst genießt, zeigte mir übrigens, daß es in der Köhlerhütte recht ehrlich und patriarchalisch zugehen mag. Der Kleine hat übrigens Riesenkräfte, weshalb die Familie ihn dazu braucht, die verkauften Kohlensäcke den Käufern ins Haus zu schaffen. Ich sah oft ihn von den Weibern mit wohl zehn großen Körben bepacken, die sie hoch übereinander auf seinen Rücken häuften, und er hüpfte damit fort, als fühle er keine Last. Von hinten sah nun die Figur so toll und abenteuerlich aus, als man nur etwas sehen kann. Natürlicherweise gewahrte man von der werten Figur des Kleinen auch nicht das allermindeste, sondern bloß einen ungeheuren Kohlensack, dem unten ein Paar Füßchen angewachsen waren. Es schien ein fabelhaftes Tier, eine Art märchenhaftes Känguruh über den Markt zu hüpfen.
Нежная привязанность большого шпица, с которым семейство, торгующее здесь на рынке, делится каждым куском, доказало мне, впрочем, что и в хижине угольщика жизнь может быть честной и патриархальной. У малыша, впрочем, силы как у великана, и семейство поручает ему доставлять на дом покупателям проданные мешки с углем. Я часто видел, как женщины нагружали ему на спину десять больших корзин, громоздя их одну на другую, а он потом несся вприпрыжку, словно не чувствовал никакой тяжести. Посмотреть на него сзади - так нет зрелища более дикого и причудливого. Разумеется, от всей этой фигурки ничего уже не оставалось, виден был только огромный мешок с углем, а внизу две ножки. Казалось, по рынку скачет какое-то баснословное животное, сказочное подобие кенгуру.
Ich. Sieh, sieh, Vetter! Dort an der Kirche entsteht Lärm. Zwei Gemüseweiber sind wahrscheinlich über das leidige Meum und Tuum in heftigen Streit geraten und scheinen, die Fäuste in die Seiten gestemmt, sich mit feinen Redensarten zu bedienen. Das Volk läuft zusammen – ein dichter Kreis umschließt die Zankenden – immer stärker und gellender erheben sich die Stimmen – immer heftiger fechten sie mit den Händen durch die Lüfte – immer näher rücken sie sich auf den Leib – gleich wird es zum Faustkampf kommen – die Polizei macht sich Platz – wie? Plötzlich erblicke ich eine Menge Glanzhüte zwischen den Zornigen – im Augenblick gelingt es den Gevatterinnen, die erhitzten Gemüter zu besänftigen – aus ist der Streit – ohne Hilfe der Polizei – ruhig kehren die Weiber zu ihren Gemüsekörben zurück – das Volk, welches nur einigemal, wahrscheinlich bei besonders drastischen Momenten des Streits, durch lautes Aufjauchzen seinen Beifall zu erkennen gab, läuft auseinander.
Я. Смотри, смотри, кузен, там у церкви начинается какая-то свалка. Две зеленщицы затеяли жаркую ссору, вероятно все из-за злополучного meum и tuum (Мое и твое (лат.)), и, подбоченясь, ругаются, как видно, не стесняясь в выражениях. Сбегается народ, плотным кольцом окружает спорщиц, все громче и пронзительней звучат их голоса, они все яростнее размахивают руками, все ближе придвигаются друг к другу. Сейчас дело дойдет до кулаков. Полиция прокладывает себе дорогу. Что это? Множество глянцевитых шляп внезапно замелькало среди спорщиц... кумушкам в один миг удалось укротить распаленные страсти. Ссора кончилась без вмешательства полиции; женщины спокойно возвращаются к своим корзинкам с зеленью; народ, который лишь несколько раз, должно быть в наиболее драматические моменты ссоры, громкими возгласами выражал свое одобрение, разбегается.
Der Vetter. Du bemerkst, lieber Vetter, daß dieses während der ganzen langen Zeit, die wir hier am Fenster zugebracht, der einzige Zank war, der sich auf dem Markte entspann und der lediglich durch das Volk selbst beschwichtigt wurde. Selbst ein ernsterer, bedrohlicherer Zank wird gemeinhin von dem Volke selbst auf diese Weise gedämpft, daß sich alles zwischen die Streitenden drängt und sie auseinanderbringt. Am vorigen Markttage stand zwischen den Fleisch- und Obstbuden ein großer, abgelumpter Kerl von frechem, wildem Ansehn, der mit dem vorübergehenden Fleischerknecht plötzlich in Streit geriet; er führte ohne weiteres mit dem furchtbaren Knittel, den er wie ein Gewehr über die Schulter gelehnt trug, einen Schlag gegen den Knecht, der diesen wahrscheinlich auf der Stelle zu Boden gestreckt haben würde, wäre er nicht geschickt ausgewichen und in seine Bude gesprungen. Hier bewaffnete er sich aber mit einer gewaltigen Fleischeraxt und wollte dem Kerl zu Leibe. Alle Aspekten waren dazu da, daß das Ding sich mit Mord und Totschlag endigen und das Kriminalgericht in Tätigkeit gesetzt werden würde. Die Obstfrauen, lauter kräftige und wohlgenährte Gestalten, fanden sich aber verpflichtet, den Fleischerknecht so liebreich und fest zu umarmen, daß er sich nicht aus der Stelle zu rühren vermochte; er stand da mit hoch emporgeschwungener Waffe, wie es in jener pathetischen Rede vom rauhen Pyrrhus heißt:
Кузен. Ты видишь, дорогой кузен, за все то долгое время, что мы провели у окна, это была единственная ссора, завязавшаяся на рынке, и окончилась она исключительно благодаря вмешательству народа. Даже и более серьезные и опасные столкновения народ обычно прекращает сам: все бросаются на дерущихся и разнимают их. Прошлый раз в рыночный день между мясными и овощными лавками появился высокий оборванец, дерзкий и свирепый на вид, и у него вдруг завязалась ссора с проходившим мимо приказчиком из мясной лавки. Он сразу же размахнулся огромной дубиной, которую, точно ружье, держал на плече, и неминуемо уложил бы приказчика, если бы тот, изловчась, не увернулся и не убежал в свою лавку. Там он вооружился тяжелым мясничьим топором и хотел разделаться с парнем. Судя по всему, история должна была бы кончиться смертоубийством, пришлось бы действовать уголовному суду. Но зеленщицы, все - сильные, упитанные особы, сочли своей обязанностью заключить приказчика-мясника в свои объятия, столь ласковые и крепкие, что тот с места не мог двинуться; он стоял, высоко подняв свое оружие, как в патетических словах говорится о "грубом Пирре":
"wie ein gemalter Wütrich, und wie parteilos zwischen Kraft und Willen, tat er nichts."
Так, как злодей с картины, он стоял
И, словно чуждый воле и свершенью,
Бездействовал
Unterdessen hatten andere Weiber, Bürstenbinder, Stiefelknechtverkäufer usw., den Kerl umringend, der Polizei Zeit gegönnt, heranzukommen und sich seiner, der mir ein freigelassener Sträfling schien, zu bemächtigen.
Между тем другие женщины, а также продавцы щеток, подставочек для обуви и так далее, окружив парня, дали полиции возможность подойти и схватить его, - мне кажется, это был отпущенный на волю преступник.
Ich. Also herrscht in der Tat im Volk ein Sinn für die zu erhaltende Ordnung, der nicht anders als für alle sehr ersprießlich wirken kann.
Я. Так, значит, народ в самом деле стремится поддерживать порядок? Подобное стремление для всех может иметь только самые благотворные последствия.
Der Vetter. Überhaupt, mein lieber Vetter, haben mich meine Beobachtungen des Marktes in der Meinung bestärkt, daß mit dem Berliner Volk seit jener Unglücksperiode, als ein frecher, übermütiger Feind das Land überschwemmte und sich vergebens mühte, den Geist zu unterdrücken, der bald wie eine gewaltsam zusammengedrückte Spiralfeder mit erneuter Kraft emporsprang, eine merkwürdige Veränderung vorgegangen ist.
Кузен. Вообще, дорогой кузен, наблюдение рынка укрепило меня в мысли, что с того злополучного времени, когда дерзкий и надменный враг захватил нашу страну, тщетно пытаясь подавить ее дух, который, как крепко сжатая пружина, тотчас же опять выпрямлялся с новой силой, в берлинском народе произошла замечательная перемена.
Mit einem Wort: das Volk hat an äußerer Sittlichkeit gewonnen; und wenn du dich einmal an einem schönen Sommertage gleich nachmittags nach den Zelten bemühst und die Gesellschaften beobachtest, welche sich nach Moabit einschiffen lassen, so wirst du selbst unter gemeinen Mägden und Tagelöhnern ein Streben nach einer gewissen Courtoisie bemerken, das ganz ergötzlich ist. Es ist der Masse so gegangen, wie dem einzelnen, der viel Neues gesehn, viel Ungewöhnliches erfahren, und der mit dem Nil admirari die Geschmeidigkeit der äußern Sitte gewonnen.
Словом - улучшились и с внешней стороны нравы народа, а если ты как-нибудь в погожий летний день после обеда отправишься к балаганам и посмотришь на публику, что собирается в Моабите, то даже у девушек из простонародья и у поденных рабочих ты заметишь стремление к некоторой куртуазности, весьма забавное. С массой случилось то же самое, что происходит с отдельной личностью, которая увидела много нового, узнала много необычайного и наряду с правилом "Nil admirari" ("Ничему не удивляться" (ит.)) усвоила и более мягкие нравы.
Sonst war das Berliner Volk roh und brutal; man durfte z. B. als Fremder kaum nach einer Straße oder nach einem Hause oder sonst nach etwas fragen, ohne eine grobe oder verhöhnende Antwort zu erhalten oder durch falschen Bescheid gefoppt zu werden. Der Berliner Straßenjunge, der den kleinsten Anlaß, einen etwas auffallenden Anzug, einen lächerlichen Unfall, der jemanden geschah, zu dem abscheulichsten Frevel benutzte, existiert nicht mehr. Denn jene Zigarrenjungen vor den Toren, die den "fidelen Hamburger avec du feu" ausbieten, diese Galgenstricke, welche ihr Leben in Spandau oder Straußberg oder, wie noch kürzlich einer von ihrer Rasse, auf dem Schafott endigen, sind keineswegs das, was der eigentliche Berliner Straßenjunge war, der, nicht Vagabund, sondern gewöhnlich Lehrbursche bei einem Meister – es ist lächerlich zu sagen – bei aller Gottlosigkeit und Verderbnis doch ein gewisses Point d'Honneur besaß, und dem es an gar drolligem Mutterwitz nicht mangelte.
Прежде берлинцы были неприветливы и грубы; приезжему, например, нельзя было попросить указать улицу или дом и даже вообще задать какой-нибудь вопрос, чтобы не нарваться на грубый или насмешливый ответ или получить неверное указание и очутиться в дураках. Берлинский уличный мальчишка раньше рад был воспользоваться малейшим поводом - будь то чей-нибудь непривычный наряд, чье-нибудь смешное злоключение - для отвратительных наглых выходок; теперь такого уже более не существует. Ведь те парни, что торгуют сигаретами у Ворот и предлагают "веселого Гамбуржца" avec du feu (С огнем (фр.)), эти мошенники, которые кончают жизнь в Шпандау или в Штраусберге, или, как недавно один их сотоварищ, на эшафоте, - отнюдь не то, чем является в Берлине настоящий уличный мальчишка, который, не будучи бродягой и чаще всего работая учеником у какого-нибудь мастера, при всем своем безбожном поведении и всей своей испорченности - смешно сказать - не чужд известного point d'honneur (Понятия о чести (фр.)) и не лишен весьма забавного природного остроумия.
Ich. Oh, lieber Vetter, laß mich dir in aller Geschwindigkeit sagen, wie neulich mich ein solcher fataler Volkswitz tief beschämt hat. Ich gehe vors Brandenburger Tor und werde von Charlottenburger Fuhrleuten verfolgt, die mich zum Aufsitzen einladen; einer von ihnen, ein höchstens sechzehn-, siebzehnjähriger Junge, trieb die Unverschämtheit so weit, daß er mich mit seiner schmutzigen Faust beim Arm packt. "Will Er mich wohl nicht anfassen!" fahre ich ihn zornig an. "Nun Herr", erwiderte der Junge ganz gelassen, indem er mich mit seinen großen, stieren Augen anglotzte, "nun Herr, warum soll ich Ihnen denn nicht anfassen; sind Sie vielleicht nicht ehrlich?"
Я. Ах, дорогой кузен, дай-ка я поскорее расскажу тебе, как задел меня на днях своей мерзкой шуткой один такой остроумец из народа. Иду я у Бранденбургских ворот, а меня преследуют шарлоттенбургские извозчики, предлагая сесть. Один из них, мальчишка лет шестнадцати-семнадцати, не старше, дошел до такой наглости, что схватил меня за руку своей грязной пятерней. "Что это - за руки хватать!" - напустился я на него. "А в чем дело, сударь, - ответил мальчишка совершенно хладнокровно, вытаращив на меня глаза. - Почему бы мне и не хватать вас? А может, вы нечестный человек?"
Der Vetter. Haha! dieser Witz ist wirklich einer, aber recht aus der stinkenden Grube der tiefsten Depravation gestiegen. – Die Witzwörter der Berliner Obstweiber u. a. waren sonst weltberühmt, und man tat ihnen sogar die Ehre an, sie Shakespearesch zu nennen, unerachtet bei näherer Beleuchtung ihre Energie und Originalität nur vorzüglich in der schamlosen Frechheit bestand, womit sie den niederträchtigsten Schmutz als bekannte Schüssel auftischten. – Sonst war der Markt der Tummelplatz des Zanks, der Prügeleien, des Betrugs, des Diebstahls, und keine honette Frau durfte es wagen, ihren Einkauf selbst besorgen zu wollen, ohne sich der größten Unbill auszusetzen. Denn nicht allein daß das Hökervolk gegen sich selbst und alle Welt zu Felde zog, so gingen noch Menschen ausdrücklich darauf aus, Unruhe zu erregen, um dabei im trüben zu fischen, wie z. B. das aus allen Ecken und Enden der Welt zusammengeworbene Gesindel, welches damals in den Regimentern steckte.
Кузен. Ха-ха! Это действительно шутка, но она - плод глубочайшего падения нравов, порождение вонючей ямы. Шутки берлинских зеленщиц и других торговок славились на весь мир, и им даже делали честь, называя их шекспировскими, хотя при ближайшем рассмотрении вся их сила и оригинальность сводились главным образом к бесстыдной дерзости, с которой даже и самая гнусная грязь преподносилась в виде пикантного блюда. Раньше рынок был ареной ссор, драк, обмана, воровства, и ни одна порядочная женщина не решалась сама делать покупки, потому что могла подвергнуться там страшным оскорблениям. Мало того что торговцы ополчались друг на друга и на весь свет, находились люди, которые открыто шли на то, чтобы сеять беспокойство и при этом ловить рыбу в мутной воде, как поступал, например, весь этот сброд, навербованный со всех концов земли, пополнявший тогда наши войска.
Sieh, lieber Vetter, wie jetzt dagegen der Markt das anmutige Bild der Wohlbehaglichkeit und des sittlichen Friedens darbietet. Ich weiß, enthusiastische Rigoristen, hyperpatriotische Aszetiker eifern grimmig gegen diesen vermehrten äußern Anstand des Volks, indem sie meinen, daß mit dieser Abgeschliffenheit der Sitte auch das Volkstümliche abgeschliffen werde und verloren gehe. Ich meinesteils bin der festen, innigsten Überzeugung, daß ein Volk, das sowohl den Einheimischen als den Fremden nicht mit Grobheit oder höhnischer Verachtung, sondern mit höflicher Sitte behandelt, dadurch unmöglich seinen Charakter einbüßen kann. Mit einem sehr auffallenden Beispiel, welches die Wahrheit meiner Behauptung dartut, würde ich bei jenen Rigoristen gar übel wegkommen.
А теперь, дорогой кузен, посмотри, - рынок являет отрадную картину довольства и мирного благонравия. Я знаю, восторженные ригористы, сверхпатриотические аскеты злобно ратуют против этого внешнего лоска, считая, что, по мере того как сглаживаются нравы народа, сглаживается и исчезает все чисто народное. Я же искренне и твердо убежден, что народ, встречающий и соотечественника и чужестранца не грубостью или презрительной насмешкой, а вежливым обхождением, не может из-за этого утратить свой национальный характер. А если бы в доказательство моего утверждения я привел слишком яркий пример, мне бы немало досталось от этих ригористов.
Immer mehr hatte sich das Gedränge vermindert; immer leerer und leerer war der Markt worden. Die Gemüseverkäuferinnen packten ihre Körbe zum Teil auf herbeigekommene Wagen, zum Teil schleppten sie sie selbst fort – die Mehlwagen fuhren ab – die Gärtnerinnen schafften den übriggebliebenen Blumenvorrat auf großen Schiebkarren fort – geschäftiger zeigte sich die Polizei, alles und vorzüglich die Wagenreihe in gehöriger Ordnung zu erhalten; diese Ordnung wäre auch nicht gestört, wenn es nicht hin und wieder einem schismatischen Bauerjungen eingefallen wäre, quer über den Platz seine eigne neue Beringsstraße zu entdecken, zu verfolgen und seinen kühnen Lauf mitten durch die Obstbuden, geradezu nach der Türe der deutschen Kirche, zu richten. Das gab denn viel Geschrei und viel Ungemach des zu genialen Wagenlenkers.
Все слабее становилась толчея, все более пусто делалось на рынке. Торговки овощами нагрузили свои корзины на подъехавшие повозки, другие потащили их сами, телеги с мукой отбыли, цветочницы водрузили оставшиеся у них цветы на тачки. Деятельней становилась полиция, которая всюду поддерживала порядок, в особенности же следила за цепью возов. Порядок и не нарушался бы, если бы время от времени какому-нибудь своенравному крестьянскому парню не приходило в голову открыть на рыночной площади собственный Берингов пролив и направить по нему свой отважный бег, наезжая на ларьки с овощами и прокладывая себе путь прямо к дверям лютеранской церкви. Поднимался крик, и не в меру изобретательному вознице доставалось по заслугам.
"Dieser Markt", sprach der Vetter, "ist auch jetzt ein treues Abbild des ewig wechselnden Lebens. Rege Tätigkeit, das Bedürfnis des Augenblicks trieb die Menschenmasse zusammen; in wenigen Augenblicken ist alles verödet, die Stimmen, welche im wirren Getöse durcheinanderströmten, sind verklungen, und jede verlassene Stelle spricht das schauerliche: ›Es war!‹ nur zu lebhaft aus."
- Этот рынок, - молвил кузен, - и теперь являет правдивую картину вечно изменчивой жизни. Суетливая деятельность, потребность минуты заставили людей столпиться вместе; проходит несколько мгновений - и все опустело. Голоса, сливавшиеся в нестройный гул, замолкли, и каждое покинутое место бесконечно красноречиво вещает нам страшные слова: "Так было!"
– Es schlug ein Uhr, der grämliche Invalide trat ins Kabinett und meinte mit verzogenem Gesicht: der Herr möge doch nun endlich das Fenster verlassen und essen, da sonst die auf getragenen Speisen wieder kalt würden.
Пробило час, угрюмый инвалид вошел в кабинет и, скривив лицо, заявил, что довольно хозяину сидеть у окна и пора ему наконец поесть - иначе поданные кушанья остынут.
"Also hast du doch Appetit, lieber Vetter?" fragte ich.
- Значит, у тебя, дорогой кузен, есть все-таки аппетит? - спросил я его.
"O ja", erwiderte der Vetter mit schmerzlichem Lächeln, "du wirst es gleich sehen."
- О да, - ответил он с грустной улыбкой, - ты сейчас увидишь.
Der Invalide rollte ihn ins Zimmer. Die aufgetragenen Speisen bestanden in einem mäßigen, mit Fleischbrühe gefüllten Suppenteller, einem in Salz aufrecht gestellten, weichgesottenen Ei und einer halben Mundsemmel.
Инвалид вкатил кресло в соседнюю комнату. Поданы же были вот какие кушанья: мясная кашица, наложенная в небольшую суповую тарелку, яйцо всмятку, поставленное прямо в соль, и полбулочки.
"Ein einziger Bissen mehr", sprach der Vetter leise und wehmütig, indem er meine Hand drückte, "das kleinste Stückchen des verdaulichsten Fleisches verursacht mir die entsetzlichsten Schmerzen und raubt mir allen Lebensmut und das letzte Fünkchen von guter Laune, das noch hin und wieder aufglimmen will."
- Малейший лишний кусочек, - тихо и грустно говорил кузен, пожимая мне руку, - малейший кусочек самого лучшего мяса причиняет мне страшнейшие боли, отнимает у меня всю бодрость и гасит последнюю искорку веселья, которая все еще нет-нет да и вспыхивает.
Ich wies nach dem am Bettschirm befestigten Blatt, indem ich mich dem Vetter an die Brust warf und ihn heftig an mich drückte.
Я указал на листок, прикрепленный к ширме, обнял кузена, крепко прижал его к своей груди.
"Ja, Vetter!" rief er mit einer Stimme, die mein Innerstes durchdrang und es mit herzzerschneidender Wehmut erfüllte, "ja Vetter: Et si male nunc, non olim sic erit!
- Да, брат мой, - воскликнул он голосом, который проникал в самую душу и наполнял ее нестерпимой печалью, - да, брат, - et si male nunc, non olim sic erit!
Armer Vetter!
Бедный брат!

Жуховицкий Л. От шока к шоку

Почти триста лет назад французский теоретик Шарль Буало объяснил пишущей братии своего и всех последующих веков, как надо строить литературное произведение. Он говорил о пьесах, но это не имеет решающего значения: законы Буало практически универсальны, их можно приложить и к прозе, и к поэзии, и к журналистике. В любом жанре не обойтись без экспозиции, завязки, развития действия, кульминации и развязки. В принципе, строгие предписания господина Буало дожили до наших дней, в той или иной мере им следуют даже те, кто никогда не слышал имени законодателя. Однако, в любую теорию, в том числе, и теорию литературы, время вносит весьма существенные коррективы.
Хорошо, если вы, как Мопассан, О. Генри, Бабель или Хемингуэй способны уложить замысел в десять, а то и пять страниц. А если пишете пьесу страниц на семьдесят или роман на все семьсот? Как удержать внимание нашего вечно спешащего современника?
Подойдем к задаче чисто практически.
Любой пишущий обязан выстроить свое произведение так, чтобы читателю было интересно. Режиссер спектакля, постановщик фильма сталкиваются с той же самой проблемой. Должно увлекать - все остальное потом.
Как мы с вами ведем себя перед телевизором? Включили - и минуты три играем пультом, выбираем канал. Каких-нибудь двадцати секунд хватает, чтобы решить: смотрим дальше или поищем чего позанимательней.
Разумеется, человек, уже углубившийся в книгу или пришедший в театр, пультом не пользуется - он доверяет автору больше. Но и его терпение не безгранично. Пять, десять, максимум пятнадцать минут - на большее я бы не рассчитывал.
А что это значит?
Это значит, что каждые пять, или десять, или максимум пятнадцать минут читателя или зрителя надо так встряхивать, чтобы с него слетала сонная одурь - а еще лучше, чтобы она вообще не успевала возникнуть. За неимением общепринятого термина определим такую встряску как момент шока.
Что может оказать на читателя шоковое воздействие? Способов очень много.
Возьмите классиков детектива - через каждый десяток страниц они подбрасывают нам новый, причем совершенно неожиданный труп. И пока мы гадаем, кто его, болезного, и за что, кровожадный автор уже точит нож на следующую жертву.
Почему через всю историю литературы победно шествует сюжет о знаменитом Дон Жуане? Да потому, что соблазнив одну женщину, супермен Средневековья тут же переключается на новую бедняжку, причем приемы соблазнения варьирует так, что даже современным студентам есть, чему поучиться.
Шокировать может неожиданное умозаключение или просто остроумная фраза: хохот в зале театра мгновенно собирает зрительское внимание в кулак, потому что невозможно дремать и смеяться одновременно. Шокирует мудрость - но шокирует и глупость: поэтому так мощно притягивают нас и Гамлет, и Хлестаков.
Великолепно решает задачу прекрасный шок эротики - попробуйте оторваться от хорошо написанной любовной сцены! Однако тут особенно необходимы вкус и мера. Помню, с каким успехом шли лет десять назад первые в России эротические спектакли «Театра забытой пьесы» Александра Демидова - юные артистки в «бикини» без верха казались символом свободы и счастливых перемен. Один из последователей Демидова пошел дальше: в его представлениях на абсолютно пустую сцену сразу же выходили пять или шесть абсолютно голых девочек. Однако шока хватало минуты на три - глаз быстро привыкал к непривычному, дальше обнажать было нечего, и зрелище приобретало характер скорее банный. Становилось попросту скучновато.
Замечательным мастером литературного шока был Достоевский. Не случайно он до сих пор один из самых читаемых писателей в мире. Достоевский не писал пьес, и тем не менее его можно причислить к самым популярным драматургам планеты: все его основные вещи многократно инсценированы и экранизированы. Вот уж кто умел «не отпускать» читателя! В лучших его романах каждые три-четыре страницы сюжет делает совершенно неожиданный зигзаг.
Проза Достоевского насквозь драматургична, он блестяще владел всеми приемами, позволяющими создавать и поддерживать сценическое напряжение. Его герои постоянно думают одно, а говорят другое. Если персонаж входит в эпизод трусом, он выходит из него героем, входит уверенным в себе, выходит растерянным. Двое сидят и беседуют, появляется третий - и это становится шоком, круто меняющим разговор... В «Идиоте», «Преступлении и наказании», «Братьях Карамазовых» один шок следует за другим - сложнейшая философско-психологическая проза читается, как детектив.
Чем многочисленней и острей углы сюжета, чем изломанней его график, тем больше захватывает действие. Самая знаменитая, самая глубокая и загадочная пьеса на свете, «Гамлет», вся состоит из шоковых сцен. Явление призрака, то ли мнимое, то ли реальное безумие принца, жестокое объяснение с матерью, отношения с Офелией, которые очень трудно определить словами, случайное убийство ее отца, предательство друзей, охота на истину с помощью заезжих комедиантов, непристойная песенка потерявшей рассудок Офелии и ее гибель, поединок с Лаэртом, смерть матери, убийство Клавдия и, наконец, смерть героя. А кроме того - кроме того монологи Гамлета, каждый из которых сам по себе шок...
Сильнейшим эмоциональным ударом может стать и неожиданный поворот в психологии героя.
Помню, в начале семидесятых на семинаре молодых кинодраматургов нам показали французский фильм «Не убий», если не ошибаюсь, режиссера Отан-Лара. Картину эту очень хвалили в советской печати, но никогда не выпускали на открытый экран. Дело в том, что речь в ней шла о молодом солдате, который, приняв всерьез одну из главных христианских заповедей, не хочет брать в руки оружие. Ему грозит многолетнее тюремное заключение, но парень, кстати, спокойный и вежливый, не идет ни на какие компромиссы. «Не убий», и все! Понятно, почему столь прогрессивную картину не показывали у нас: власти опасались, что гуманный почин французского солдата найдет понимание и поддержку у советских военнослужащих...
Мы, молодые атеисты, сочувственно и снисходительно смотрели на мытарства религиозного француза, втайне радуясь, что наши убеждения не ставят нас перед столь опасным выбором. А на экране - суд, парня защищает молодой священник, ссылается на Евангелие. Дискуссия о проблемах веры... И вдруг - внезапный поворот действия, мгновенно убирающий огромную дистанцию между экраном и залом: парень отказывается от защиты священника. «Религия тут не при чем. Я просто не хочу убивать! Если Бог тоже против убийства, тем лучше для Бога»...
Оказалось, фильм про нас, и проблема наша, и решать ее нам.
Этот шок я помню до сих пор…
В рассказе или романе, в пьесе или очерке путь от первой строки до последней ведет от шока к шоку.

Жуховицкий Л. Первая строка

Перед человеком пишущим возникает тот же вопрос, что и перед любым политиком, предпринимателем или молодоженом: с чего начать? И, прежде всего, возникает проблема первой фразы.
А почему, собственно, это проблема? Неужели так трудно написать пять, или шесть, или шестнадцать слов?
Скажем:
«Была прекрасная лунная ночь».
Или:
«Теплоход отошел от берега».
Или:
«Петя Иванов окончил Кулинарный техникум в 1982 году по специальности повар-надомник».
Начали? И вперед! И флаг вам в руки.
Увы - не получится. Дело в том, что у первой фразы есть одна важнейшая задача - заставить читателя прочесть как минимум вторую фразу. А еще лучше - всю первую страницу. Вы должны убедить нашего не богатого досугом торопливого современника, что ваша статья или поэма по какой-то причине нужней ему, чем болтовня по телефону, партия в преферанс или три убийства в светящемся ящике. В середине повествования вялость еще могут простить. А вот в начале вряд ли - равнодушно отбросят, как какую-нибудь рубашку на Тушинском рынке: чего ее разглядывать, тратить время, когда сразу видно, что и цвет не годится, и фасон не тот.
Говоря цинично, первая фраза - это крючок, которым литератор, как рыбак зазевавшегося пескаря, цепляет читателя за губу.
Есть знаменитые первые фразы.
«Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Известно, что Лев Николаевич долго мучился над первым шагом в роман, но, в конце концов, остановился именно на этом начале. Интуиция его не подвела: фраза умная, очень толстовская, с элементом проповеди, и в то же время задевающая за живое практически каждого из нас - ведь мы принадлежим либо к счастливым, либо к несчастливым семьям. Чтобы оторваться от текста в этом месте, нужно быть уж очень не любопытным человеком.
Однако в прошлом веке даже большие писатели позволяли себе начинать повествование с подробной и не слишком интересной биографии героя, с описания места действия, с картин природы, никак не влиявших на последующие события. Классики века двадцатого о первой фразе заботились больше, круто беря с места.
«Макар решил застрелиться». Это Горький, «Случай из жизни Макара».
А вот как начинается известная повесть Леонида Андреева: «Над всей жизнью Василия Фивейского тяготел суровый и загадочный рок». Фраза не только несет значительную информацию - в ее грозном звучании как бы слышится гул подступающей катастрофы.
Бывает и так - хотя исключительно редко - что первая строчка статьи оказывает огромное влияние на судьбы миллионов, даже миллиардов людей. Скажем, вот эта: «Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма». Без всякого преувеличения, фраза гениальна. Ведь как запоминается - и как помнится! Учение Маркса нынче не слишком модно, но зачин «Коммунистического манифеста» до сих пор завораживает любую аудиторию, даже такую, как человечество. Любопытно, что фраза, сочиненная полтора века назад двумя молодыми атеистами, несет в себе колоссальной силы мистический заряд: призрак, да еще сдублированный, вызывает уважительный трепет, даже если это призрак коммунизма.
Первым фразам стоит поучиться у великих лирических поэтов: они не тратили время на раскачку, разминку, потягивание и позевывание - читатель сразу же чувствовал глубокое и сильное течение стиха. Юный Есенин еще позволял себе сперва поговорить о природе, а уж потом о любви, как в очень талантливом стихотворении, ставшем до сих пор живущей песней: «Выткался на озере алый свет зари». Зато у зрелого поэта первые же строки открывают главное в жизни автора, с лихвой выполняя его обещание «всю душу выплеснуть в слова».
«Не жалею, не зову, не плачу,
Все пройдет, как с белых яблонь дым»...
Или:
«Вы помните,
Вы все, конечно, помните,
Как я стоял,
Приблизившись к стене,
Взволнованно ходили вы по комнате
И что-то резкое
В лицо бросали мне»...
Или совсем уж в преддверии гибели:
«Друг мой, друг мой,
Я очень и очень болен».
Два повтора, два горьких выдоха, две коротеньких строки - и ничего больше не надо объяснять: мы уже вошли в действие, в чужую судьбу. Полное сопереживание достигается почти мгновенно...
Наверное, огромная популярность Есенина объясняется в частности и тем, что даже со случайным читателем, как со случайным попутчиком, поэт предельно откровенно говорит не просто о себе, но о главном в себе - и разговор этот начинается буквально с первых слов...
Итак, начальная фраза - и своеобразный крючок, и своеобразный камертон. Но у нее есть и еще одна задача, достаточно деликатная: с ее помощью автор выбирает читателя - своего читателя.
Вот вступление в короткий рассказ:
«Она и натурщица его, и любовница, и хозяйка - живет с ним в его мастерской на Знаменке: желтоволосая, невысокая, но ладная, еще совсем молодая, миловидная, ласковая».
Как же много сказано - и как много обещано! Небогатый художник и его непутевая нищая муза, быт богемы, творчество и койка, дух и плоть. Иван Алексеевич Бунин, великий стилист, в больших пространствах не нуждался: его леса, озера, усадьбы, гостиницы, трактиры, пароходы с каютами и прогулочными палубами свободно размещались на шести сотках литературного текста. Первая фраза не заманивает читателя - она с достоинством предлагает войти в текучую, странную, откровенную реальность. Кто откажется? Один из самых читаемых русских классиков...
«В уездном городе N было так много парикмахерских заведений и бюро похоронных процессий, что казалось, жители города рождаются лишь затем, чтобы побриться, постричься, освежить голову вежеталем и сразу же умереть».
Ильф и Петров, «Двенадцать стульев», самый любимый плутовской роман совковой эпохи, граждан без чувства юмора просят не беспокоиться...
«Не бойся врагов - в худшем случае они могут тебя убить.
Не бойся друзей - в худшем случае они могут тебя предать.
Бойся равнодушных - они не убивают и не предают, но только с их молчаливого согласия существует на земле предательство и убийство».
Это Бруно Ясенский, «Заговор равнодушных». После такого эпиграфа кредита читательского доверия хватит на весь роман, к сожалению, так и не законченный.
Однако хозяин барин, и роман вполне может начинаться совершенно по-иному. Скажем, так:
«Облачным, но светлым днем, в исходе четвертого часа, первого апреля 192... года (иностранный критик заметил как-то, что хотя многие романы, все немецкие например, начинаются с даты, только русские авторы - в силу оригинальной честности нашей литературы - не договаривают единиц), у дома семь по Танненбергской улице, в западной части Берлина, остановился мебельный фургон, очень длинный и очень желтый, запряженный желтым же трактором с гипертрофией задних колес и более чем откровенной анатомией».
У того, кто дочитает это длиннющее предложение до конца, наверняка возникнет немало вопросов. Зачем, например, надо знать номер дома и даже название улицы? Какая разница для российского читателя, в западной или восточной части Берлина происходит действие - ведь это двадцатые годы, и до мрачной стены, разрубившей город на две части, еще три десятилетия? Так ли уж необходимо фиксировать внимание на цвете фургона и трактора, если сейчас, скорей всего, вещи выгрузят, и желтый трактор навсегда уедет из романа, утаскивая желтый фургон куда-нибудь еще, возможно, в южную или северную часть Берлина? А главное, стоит ли влезать в роман, который начинается такой тягомотной фразой?
Но не спешите с выводами. Именно этими строчками начал роман «Дар» удивительный стилист Владимир Набоков - а он в прозе умел все, и писал не так, как получалось, а так, как хотел. Начало романа - словно предупредительный знак. Любишь легкое чтение? Тогда это не для тебя. Не способен оценить наблюдательность автора, уровень его изощренной изобразительности? Иди к другой книжной полке, в этом романе тебе делать нечего. Набоков откровенно выбирает своего читателя: образованного, тонкого, неторопливого.
Вероятно, именно в этом и заключается цель столь не стандартной набоковской первой фразы - привлечь своего, только своего читателя. И - отвадить чужого, чтобы потом не было нареканий.
Есть великие писатели для всех: Бальзак или Диккенс, Тургенев или Чехов, Булгаков или Хемингуэй. Есть великие писатели для избранных: Андрей Белый, Пастернак, тот же Набоков. Бессмысленно спорить, кто лучше, потому что лучше и те, и другие. Просто каждый литератор должен сам выбрать свою писательскую судьбу. Причем, делать это разумней в начале пути, пока творческая личность не сложилась и не отвердела. Самое бесперспективное - писать для избранных, но требовать признания у всех: это не приведет ни к чему, кроме разочарования, озлобленности и зависти.
Мой покойный друг Георгий Семенов, замечательный прозаик, как-то сказал мне, что хорошая проза должна быть немного скучновата. Я возразил, что занимательность это вежливость писателя: хочешь, чтобы тебя слушали - будь интересен. Спора не возникло, ибо каждый пишущий создает законы только для самого себя. Георгий Семенов прожил счастливую писательскую жизнь: рыбачил, охотился, один за другим выпускал в свет прекрасные рассказы и был вполне доволен тем пайком известности, который, слава Богу, был все же выдан ему далеко не всегда справедливой судьбой.
Любопытно, что и Набоков, один из крупнейших писателей века, долгое время привлекал внимание лишь профессионалов и тонких ценителей тонкой прозы. Лишь скандал вокруг «Лолиты» сделал имя писателя всесветно знаменитым. Но и в этом гениальном романе автор вовсе не старался угодить толпе: любители крутой порнухи были разочарованы красивыми, медлительными, изысканно-скучноватыми описаниями даже самых рискованных сцен.
Так что же все-таки лучше, общедоступность или элитарность?
Вопрос смысла не имеет: лучше то, чем приятнее заниматься вам. Слава не прилагается автоматически ни к какой манере, и вряд ли полезно истязать душу и уродовать руку в расчете на обязательный будущий успех - он может не прийти, даже если вы его заслужили упорнейшим трудом. Не стану обвинять писательскую судьбу в вероломстве: по-своему она справедлива. Но вот гарантий, увы, не дает никому. Вряд ли популярнейший Фаддей Булгарин предполагал, что его имя уцелеет только в эпиграммах Пушкина. Вряд ли затворник и экспериментатор Франц Кафка даже мечтал о всемирной славе, которая пришла к нему через четверть века после смерти.
Тем не менее, надежда на внезапную милость Фортуны пусть утешает ленивых. Судьбе обязательно надо помогать! Поэтому всегда очень серьезно думайте над первой фразой.
Когда-то меня восхитила шутка мастера, английского классика ХХ века Сомерсета Моэма. Один его небольшой очерк начинается приблизительно так (цитирую по памяти): «Не уверен, что у меня это получится, но я буду очень стараться». А дальше идет рассказ о рыбаке, который упорно работает и худо-бедно кормит семью. Ни крови, ни секса, ни детективных историй. А в конце Моэм как бы возвращается к первой строчке: «Не знаю, удалось ли мне это - заставил ли я вас прочесть до конца рассказ о простом хорошем человеке». Конечно, опытнейший прозаик и драматург, великолепно владевший техникой письма, знал, что - заставил.
А самую совершенную первую фразу, которая мне когда-либо встречалась, я нашел в чеховской «Даме с собачкой» - возможно, лучшем рассказе всех времен и народов:
«Говорили, что на набережной появилось новое лицо: дама с собачкой».
Короткая ведь фраза, а как бесконечно глубока. Мало написано - а сколько сказано!
Ясно, что речь идет о приморском городке, скорей всего курорте, ибо где еще по набережной могут прогуливаться дамы с собачками. Явно не сезон: появление нового лица сразу замечается. Скука, вялые сплетни - говорить особо не о чем, вот и говорят о даме с собачкой. И, наконец, сам предмет разговоров: это ведь не баба с псиной, даже не женщина с собакой - это дама с собачкой. Нежность, лирика, мягкий свет, осторожное обещание... Впрочем, пересказывать музыку чеховской прозы - дело безнадежное. Первая же фраза «Дамы с собачкой» с идеальной точностью вводит нас не только в обстановку, но и в настроение рассказа, герой еще не появился, а мы уже сопереживаем ему. В средние века за такую фразу могли бы и сжечь на костре - считалось, что человек, не связанный с нечистой силой, заведомо не способен на подобное мастерство.

Зубарева О. Советы редактора начинающим авторам

Написаны сотни томов на тему «Как не надо писать». Я же попытаюсь кратко рассказать о том, как писать надо. Конечно, это не универсальный рецепт на все времена и для всех авторов. Однако надеюсь, что каждый почерпнёт то-то полезное для себя и сумеет творчески применить мои советы.
Этап 1. Перестаньте бояться. Решили вы написать статью, так пишите. Авторы, которые регулярно публикуются, ничуть не компетентнее вас. Просто они лучше используют свое время. Не боги горшки обжигают.
Для этого этапа вам не потребуется ничего, кроме самообладания и веры в себя.
Этап 2. Начните писать. Теперь вам необходимы блокнот и карандаш, которые должны быть постоянно под рукой (в кармане, сумке). Вы будете писать о том, что хорошо знаете. Следовательно, мысли о деле, которому вы служите, не должны покидать Вас ни днём, ни ночью. Записывайте их!
Не стесняйтесь пользоваться блокнотом в транспорте, на прогулке. У Вас получатся бессвязные отрывочные записи без начала и конца. Не страшно, но хорошо бы отводить каждой из них отдельную страницу, что позволит в дальнейшем вносить исправления и добавления.
Не садитесь за письменный стол, давая себе зарок: «Пока не напишу, не встану». Насилие никогда не бывает плодотворным, а психологическое насилие над самим собой и подавно.
На этом этапе вы осознаете, что литературное творчество не требует избытка свободного времени.
Просмотрите свои отрывочные заметки. Определите, все ли Вы продумали.
Этап 3. Если продумано всё, садитесь за письменный стол. Теперь результаты Ваших измышлений вполне зримы, они изложены на бумаге, и собственно написание уже не покажется Вам каторгой. Ваши мысли будут помогать Вам.
На этом этапе понадобятся книги: «Энциклопедический словарь медицинских терминов», орфографический и толковый словари, справочники лекарственных средств. Пригодятся и анатомический атлас, номенклатуры, справочники по химии, физике, математике, а также, конечно, книги, журналы, справочники по специальности и др.
Разложите странички блокнота с заметками по местам. От простого — к сложному, от утверждения через доказательство — к выводам, от отдельных фактов — к обобщению. От опыта — к знанию. Берите фразу, стоящую первой, и переделывайте. Берите вторую. Между ними пробел? Заполняйте его. Сомкнулись? Берите третью. Вписывайте связку, иногда её составляют несколько фраз. Продолжайте!
Если дело пошло, считайте, что вы уже на следующем этапе.
Этап 4. Садитесь за компьютер или за пишущую машинку. Фраза, написанная от руки и напечатанная, выглядит и воспринимается совершенно по-разному. Вы никогда не увидите тех своих ошибок, если не будете работать с напечатанным текстом. Не ленитесь как можно чаще заглядывать в справочники и словари. Даже если вы точно знаете, как пишется то или иное слово, не грех и уточнить.
Советую читать словари просто так, для расширения кругозора и общего развития. Из них Вы узнаете, например, что клещ демодЕкс вызывает заболевание — демодИкоз, что «апробировать» — вовсе не «опробовать», а «утвердить» (можно сказать «апробировано министерством», но нельзя — «апробировано в клинике»), что «будировать» — это не «тормошить, будить», а «сердиться, дуться». Вы уже не напишите: «Когда будировали этот вопрос..." и, если такое услышите, это вызовет у вас смех. Вообще в словарях есть масса интересного.
В процессе написания статьи неизбежны полемика, привлечение данных других исследователей. Сразу проставляйте ссылки на библиографию, отберите авторов. Тогда не будет проблем с научным аппаратом.
Кроме библиографии, к научному аппарату относятся рисунки и таблицы.
На рисунках показывают то и только то, что трудно или невозможно сказать словами. Пресловутые «пироги» и «столбики», которыми часто украшают диссертации, не отражают ничего, кроме общепонятного вывода: 85% несколько больше, чем 15%. Об этом следует говорить в тексте, а рисовать «пироги» не нужно.
Каждый рисунок должен иметь самостоятельную подпись. Сначала приводится общая подпись, потом объясняются обозначения, например: «Рис.1. Специализированная машина скорой помощи: а— общий вид спереди; б — размещение оборудования в салоне».
Для графиков указывают параметры по оси абсцисс и ординат и единицы их измерения, в подписях под микрофотограммами — метод окраски и увеличение.
В таблицы можно сводить только однородный материал. Левая основная графа (боковик) означает подлежащее, а остальные графы (прографки) и головка соответствуют сказуемому. Они должны согласовываться: в боковике «Заболеваемость в Зимбабве» равна в головке «в 1997 г.», в прографке— «30%». Таблицы не могут быть текстовыми, как это часто делают, подражая зарубежным источникам.
Можно использовать схемы. Однако в них все элементы должны иметь хотя бы по одной связи с остальными и при этом им не противоречить.
Этап 5. Перечитайте статью, которую вы написали. Найдите «явления, которые являются», а потом «проявляются», с новой силой явившись в следующем абзаце. Найдите «характерные характеристики, характеризующие характер». Найдите «пациентов, страдающих болезнью», «практически здоровых больных», «частоту встречаемости», «смертность при заболеваемости» «течение кровотечения» и «разберитесь в этой неразберихе». Смелее используйте близкие по значению слова (абсолютных синонимов в языке нет), конкретнее представляйте себе суть термина (при заболеваемости — летальность, а смертность — в популяции...).
Исправляйте, улучшайте, переделывайте, Пока это еще в вашей власти. Можно изменить даже название статьи.
Этап 6. Перечитайте первый абзац этапа 1. Вы согласны со мной? Верно, горшки обжигают не боги. Но обжигают их мастера.
Вы сделали первый шаг на пути к мастерству.
Зубарева О.П.
Источник http://www.geotar.ru

Иероним, св. Письмо к Памахусу

В этом письме св. Иероним излагает принципы, которыми он руководствовался в своем переводе Библии, ставшем классическом. Эти принципы не устарели до сих пор
________________________________________
I. Paulus Apostolus, praesente Agrippa rege, de criminibus responsurus, quod posset intelligere qui auditurus erat, securus de causae victoria statim in principio sibi gratulatur, dicens: "De omnibus quibus accusor a Iudaeis, o rex Agrippa, existimo me beatum, cum apud te sim hodie defendendus, qui praecipue nosti cunctas quae in Iudaeis sunt consuetudines et quaestiones."
1. Апостол Павел, когда должен был дать ответ в своих преступлениях перед царем Агриппой (кто слышал, тот поймет, о чем речь),нимало не сомневаясь в успешном исходе дела, прежде всего поздравил себя, сказав: "Царь Агриппа! почитаю себя счастливым, что сегодня могу защищаться перед тобою во всем, в чем обвиняют меня Иудеи, тем более, что ты знаешь все обычаи и спорные мнения Иудеев" (Деян 26:2).
Legerat enim illud Iesu: "Beatus qui in aures loquitur audientis"; et noverat tantum oratoris verba proficere, quantum iudicis prudentia cognovisset. Unde et ego beatum me in hoc duntaxat negotio iudico, quod apud eruditas aures imperitae linguae responsurus sum: quae obiicit mihi vel ignorantiam, vel mendacium; si aut nescivi alienas litteras vere interpretari, aut nolui: quorum alterum error, alterum crimen est.
Ведь он читал изречение Иисуса [сына Сирахова]: "Блажен, кто говорит в уши слушающего" (Сир 25:12), и знал, что слова оратора достигают тем большего, чем далее простираются познания судьи. Так и я чувствую себя счастливым по крайней мере в том, что перед многознающими ушами защищаюсь от невежественного языка, обвиняющего меня то ли в неумелости, то ли во лжи: будто бы я не смог или не захотел правильно перевести с чужого языка; одно — ошибка, другое — преступление.
Ac ne forsitan accusator meus facilitate, qua cuncta loquitur, et impunitate, qua sibi licere omnia putat, me quoque apud vos argueret, ut Papam Epiphanium criminatus est, hanc epistulam misi, quae te, et per te alios, qui nos amare dignantur, rei ordinem doceat.
А чтобы обвинитель мой не сумел с легкостью, с какой он говорит обо всем, и бесстыдством (он ведь думает, что ему все позволено) очернить меня перед вами, как уже очернил папу Епифания, посылаю тебе это письмо, чтобы ты, а через тебя все, кто удостаивает нас своей любовью, узнали как было дело.
II. Ante hoc ferme biennium miserat Ioanni Episcopo supradictus Papa Epiphanius litteras, arguens eum in quibusdam dogmatibus, et postea clementer ad poenitentiam provocans. Harum exemplaria certatim Palaestinae rapiebantur, vel ob auctoris meritum, vel ob elegantiam scriptionis.
2. Около двух лет назад вышеназванный папа Епифаний послал епископу Иоанну письмо, в котором обличал некоторые его догматические заблуждения и кротко призывал его к раскаянию. Списки письма немедленно расхватали во всей Палестине, как из-за достоинств автора, так и из-за изящества сочинения.
Erat in monasterio nostro vir apud suos haud ignobilis, Eusebius Cremonensis, qui cum haec Epistula per multorum ora volitaret, et mirarentur eam pro doctrina et puritate sermonis, docti pariter et indocti, coepit a me obnixe petere, ut sibi eam in Latinum verterem, et propter intelligendi facilitatem apertius explicarem: Graeci enim eloquii penitus ignarus erat.
Был в нашем монастыре человек, небезызвестный между своими, по имени Евсевий Кремонский. И вот, так как это послание было у всех на устах, и все, ученые и неученые, равно восхищались его ученостью и чистотой слога, он стал неотступно просить меня, чтобы я для него перевел письмо на латынь и изъяснил как можно точнее, чтобы легче было понять; ведь он совсем не знал греческого.
Feci quod voluit; accitoque Notario, raptim celeriterque dictavi: ex latere in pagina breviter adnotans, quem intrinsecus sensum singula capitula continerent. Siquidem et hoc ut sibi soli facerem, oppido flagitarat; postulavique ab eo mutuo, ut domi haberet exemplar: nec facile in vulgus proderet.
Я выполнил его просьбу: позвал писца и быстро продиктовал перевод, снабдив его краткими примечаниями на полях, разъясняющими смысл каждой главы. Поскольку он очень настаивал, чтобы это было мною сделано лишь для него одного, то и я со своей стороны потребовал хранить список в доме — как бы случайно о нем не стало широко известно.
Res ita anno et sex mensibus transiit: donec supradicta interpretatio de scriniis eius novo praestigio Ierosolymam commigravit. Nam quidem Pseudomonachus, vel accepta pecunia, ut perspicue intelligi datur, vel gratuita malitia, ut incassum corruptor nititur persuadere, compilatis chartis eius et sumptibus, Iudas factus est proditor: deditque adversariis latrandi contra me occasionem, ut inter imperitos concionentur, me falsarium, me verbum non expressisse de verbo: pro honorabili dixisse carissimum, et maligna interpretatione, quod nefas dictu sit, αἰδεσιμώτατον Παππαν, noluisse transferre.
Прошло полтора года, и упомянутый перевод из его ларца неким таинственным образом перебрался в Иерусалим. Ибо какой-то лжемонах, то ли получив деньги (как скорее всего можно понять), то ли бескорыстно из злобы, как тщетно пытается уверить меня обманщик, вытащил папирус из ларца и присвоил, и так сделался Иудой-предателем: он дал противникам моим повод поносить меня, - так что среди невежд я объявлен лжецом оттого, что не перевел слово в слово: вместо "почтенный" поставил "дражайший", и в своем злодейском переводе — страшно сказать! — почтеннейший папа не пожелал перевести.
Haec et istiusmodi nugae crimina mea sunt.
Из подобной ерунды и состоят обвинения против меня.
III. Ac primum antequam de translatione respondeam, volo interrogare eos, qui malitiam prudentiam vocant: Unde apud vos exemplar epistulae? Quis dedit? qua fronte profertis, quod scelere redemistis? Quid apud homines tutum erit, si ne parietibus quidem et scriniis nostra possumus secreta celare?
3. Но прежде чем говорить о переводе, хочу спросить тех, кто подлость называет благоразумием: откуда у вас список послания? Кто дал его вам? С каким лицом вы признаете, что получили его преступным путем? Что же у людей останется в безопасности, если ни за стенами дома, ни в ларцах невозможно скрыть тайну?
Si ante tribunalia iudicum, hoc vobis crimen impingerem, reos legibus subiugarem, quae etiam pro utilitatibus fisci, noxiis delatoribus poenas statuunt: et cum suscipiant proditionem, damnant proditorem. Lucrum videlicet placet: voluntas displicet. Dudum Hesychium virum Consularem (contra quem Patriarcha Gamaliel gravissimas exercuit inimicitias) Theodosius princeps capite damnavit, quod sollicitato Notario, chartas illius invasisset.
Если бы я заявил о вашем преступлении перед судом, то я законным образом подвел бы вас под обвинение, а закон устанавливает наказание уличенному доносчику в пользу казны. Он, хотя и допускает предательство, карает предателя, видимо, одобряя свою выгоду, но не одобряя намерение. Недавно принцепс Феодосии осудил на смерть консуляра Гесихия, бывшего в большой вражде с патриархом Гамалии-лом, за то, что он, подкупив писца, завладел бумагами Патриарха.
Legimus in veteribus historiis ludi magistrum, qui Faliscorum liberos prodiderat, vinctum pueris traditum; et ad eos quos prodebat, remissum: nec sceleratam populum Romanum suscepisse victoriam.
Мы читаем у древних историков, как воспитателя, предавшего детей фалисков, связанного отдали мальчикам и отправили обратно к тем, кого он предал: римский народ не захотел воспользоваться бесчестной победой.
Pyrrhum Epirotarum regem, cum in castris ex vulnere curaretur, medici sui proditione interfici nefas duxit Fabricius; quin potius vinctum remisit ad dominum, ut scelus nec in adversario comprobaret.
Когда Пирр, царь Эпирский,оправлялся от раны в лагере,собственный врач вознамерился предательски убить его; Фабриций счел это злодейством и, более того, отослал связанного изменника к его господину, не желая поощрять преступление, даже направленное против врага.
Quod leges publicae, quod hostes tuentur, quod inter bella et gladios sanctum est, hoc nobis inter Monachos et Sacerdotes Christi, intutum fuit. Et audet quidam ex eis adducto supercilio et concrepantibus digitis, eructare et dicere:
Что защищают законы общества, что соблюдают враги, что свято среди войн и мечей — то в пренебрежении у монахов и священнослужителей Христовых. И кое-кто из них еще смеет, нахмурив брови и щелкая пальцами, рыгая, вести такие речи:
Quid enim, si redemit, si sollicitavit? fecit quod sibi profuit. Mira sceleris defensio; quasi non et latrones et fures et piratae faciant, quod sibi prodest. Certe Annas et Caiphas seducentes infelicem Iudam fecerunt quod sibi utile existimabant.
"Что ж с того, если он и подкупил, если и соблазнил? Он сделал то, что принесло ему пользу". Удивительное оправдание преступления: можно подумать, разбойники, воры и пираты делают не то, что приносит им пользу. Да и Анна и Каиафа, соблазняя несчастного Иуду, делали то, что считали полезным для себя.
IV. Volo in chartulis meis quaslibet ineptias scribere; commentari de Scripturis, remordere laedentes, digerere stomachum, in locis me exercere communibus, et quasi limatas ad pugnandum sagittas reponere.
4. Я волен в своих записках писать любые нелепости, толковать Писание, огрызаться на оскорбления, срывать досаду, упражняться в общих местах и как бы хранить стрелы, отточенные для сражения.
Quamdiu non profero cogitata, maledicta, non crimina sunt: imo ne maledicta quidem, quae aures publicae nesciant. Tu corrumpas servulos, sollicites clientes: et, ut in fabulis legimus, auro ad Danaen penetres, dissimulatoque quod feceris, me falsarium voces: cum multo peius crimen accusando in te confitearis, quam in me arguis.
Пока я не разглашаю своих мыслей, они остаются бранью, а не преступлением; даже не бранью, если их не слышат чужие уши. Тебе ли подкупать слуг, соблазнять клиентов и, как мы читаем в сказках, в виде золота проникать к Данае и, не глядя на то, что сам сделал, называть меня обманщиком, когда сам, обвиненный, мог бы признаться в куда более тяжком прегрешении, чем то, в чем обвиняешь меня?
Alius te haereticum, alius insimulat dogmatum perversorem. Taces ipse: respondere non audes: interpretem laceras; de syllabis calumniaris; et totam defensionem tui putas, si tacenti detrahas.
Один называет тебя еретиком, другой — исказителем догматов. Ты молчишь и не осмеливаешься отвечать; зато чернишь переводчика, придираешься к слогам: словом,бьешь лежачего и считаешь это достаточной защитой.
Finge in transferendo vel errasse, vel intermisisse me quippiam. Hic totus tui negotii cardo versatur: haec tua est defensio. Num idcirco tu non es haereticus, si ego malus interpres sim? Nec hoc dico, quod te haereticum noverim, sciat ille qui accusavit, noverit ille qui scripsit; sed quod stultissimum sit accusatum ab alio, alium criminari, et confosso undique corpore, de dormientis vulnere solatium quaerere.
Допустим, что я ошибся или что-то пропустил в переводе. Вокруг этой оси и вертятся все твои мысли, — это и есть твоя защита. По-твоему, если я дурной переводчик, то ты и не еретик? Говорю так не потому, чтобы я считал тебя еретиком: пусть так думает тот, кто обвинил тебя, и убежден в этом тот, кто написал письмо. Что может быть глупее — услышав упрек от одного, обвинить другого и, когда ты сам бит со всех сторон, искать утешения в том, чтобы пнуть спящего.
V. Hactenus sic locutus sum quasi aliquid de Epistula commutaverim, et simplex translatio possit errorem habere, non crimen.
5. До сих пор я говорил так, словно и вправду что-то изменил в послании, и мой безыскусный перевод содержит ошибку, хотя и не преступление.
Nunc vero cum ipsa Epistula doceat nihil mutatum esse de sensu, nec res additas, nec aliquod dogma confictum, "Faciunt nae intelligendo ut nihil intelligant:" et dum alienam imperitiam volunt coarguere, suam produnt.
Но теперь, когда само письмо показывает, что смысл его ничуть не изменен, не прибавлено никаких подробностей, не измышлено никаких новых догматов, то "не доказывают ли они своим пониманием, что не понимают ничего" и, желая обличить чужое невежество, разоблачают свое?
Ego enim non solum fateor, sed libera voce profiteor, me in interpretatione Graecorum, absque Scripturis sanctis, ubi et verborum ordo mysterium est, non verbum e verbo, sed sensum exprimere de sensu. Habeoque huius rei magistrum Tullium, qui Protagoram Platonis, et Oeconomicon Xenophontis et Aeschinis ac Demosthenis duas contra se orationes pulcherrimas transtulit.
Я не только признаю, но открыто заявляю, что в переводах с греческого (кроме Священного Писания, где сам порядок слов — тайна) я передаю не слово словом, но мысль мыслью. Учитель мой в этом –– Туллий, переложивший Платонова "Протагора" и Ксенофонтов "Домострой" и две великолепные речи Эсхина и Демосфена друг против друга.
Quanta in illis praetermiserit, quanta addiderit, quanta mutaverit, ut proprietates alterius linguae, suis proprietatibus explicaret, non est huius temporis dicere. Sufficit mihi ipsius translatoris auctoritas, qui ita in Prologo earumdem orationum locutus est: "Putavi mihi suscipiendum laborem utilem studiosis, mihi quidem ipsi non necessarium.
Сколько он там пропустил, сколько прибавил, сколько изменил, чтобы особенности чужого языка передать особенностями своего — об этом сейчас говорить не время. Для меня достаточно авторитета самого переводчика, который в предисловии к этим речам говорит так: "Я счел своим долгом взяться за этот труд, полезный для учащихся, для меня же самого не столь необходимый.
Converti enim ex Atticis duorum eloquentissimorum nobilissimas orationes, inter seque contrarias, Aeschinis et Demosthenis: nec converti, ut interpres, sed ut Orator, sententiis iisdem et earum formis, tam figuris quam verbis ad nostram consuetudinem aptis.
Я перевел с аттического наречия самые известные речи двух красноречивейших риторов, обращенные друг против друга, Эсхина и Демосфена, — перевел не как толмач, но как Оратор, приспособив сами мысли и их выражение, как фигуры, так и слова, к нашей привычной речи.
In quibus non verbum pro verbo necesse habui reddere: sed genus omne verborum vimque servavi. Non enim me annumerare ea lectori putavi oportere, sed tanquam appendere. Rursum in calce sermonis:
Я не счел необходимым передавать их слово в слово, но сохранил весь смысл и силу слов. Ибо полагал, что читателю слова нужны не по счету, а как бы по весу". И еще, в конце предисловия:
Quorum ego, ait, orationes, si, ut spero, ita expressero, virtutibus utens illorum omnibus, id est sententiis, et earum figuris, et rerum ordine: verba persequens eatenus, ut ea non abhorreant amore nostro.
"Их речи, — говорит он, — я надеюсь переложить так, чтобы открылись все достоинства мыслей, способов их выражения и расположения материала; и буду следовать словам, пока они не противоречат нашим вкусам.
Quae si e Graecis omnia conversa non erunt: tamen ut generis eiusdem sint, elaboravimus." Sed et Horatius vir acutus et doctus, hoc idem in Arte Poetica erudito interpreti praecipit:
Хотя в переводе окажется не все из греческого текста, я постарался сохранить его смысл". И Гораций, человек умный и ученый, в "Поэтическом искусстве" предупреждает эрудированного поэта о том же самом:
Nec verbum verbo curabis reddere, fidus Interpres.
...Не старайся словом в слово попасть, как усердный толмач-переводчик.
Terentius Menandrum, Plautus et Cecilius veteres comicos interpretati sunt. Numquid haerent in verbis: ac non decorem magis et elegantiam in translatione conservant? Quam vos veritatem interpretationis, hanc eruditi κακοζηλίαν nuncupant.
Теренций переводил Менандра, Плавт и Цецилий — древних комиков. Разве они увязали в словах? И не сохранили ли в переводе более красоты и изящества? То, что вы называете точностью перевода, образованные люди зовут kakozhlian.
Unde et ego doctus a talibus ante annos circiter viginti, et simili tunc quoque errore deceptus, certe hoc mihi a vobis obiiciendum nesciens, cum Eusebii Caesariensis Χρονικὸν in Latinum verterem, tali inter caetera usus sum Praefatione:
Поэтому и я, имея таких учителей, когда лет двадцать тому назад переводил на латынь "Хронику" Евсевия Кесарийского, впал в такую же ошибку и, не предвидя, конечно, ваших обвинений, в числе прочего написал в предисловии:
"Difficile est alienas lineas insequentem, non alicubi excidere: et arduum, ut quae in alia lingua bene dicta sunt, eumdem decorem in translatione conservent. Significatum est aliquid unius verbi proprietate: non habeo meum quo id efferam: et dum quaero implere sententiam longo ambitu, vix brevis vitae spatia consummo.
"Трудно, следуя за чужими строчками, ничего не пропустить, и нелегко сделать так, чтобы хорошо сказанное на другом языке сохранило свою красоту в переводе. Вот что-нибудь выражено одним особенным словом, и мне нечем его заменить; а когда я пытаюсь выразить мысль длинным оборотом, то лишь теряю время.
Accedunt hyperbatorum anfractus, dissimilitudines casuum, varietates figurarum: ipsum postremo suum, et, ut ita dicam, vernaculum linguae genus. Si ad verbum interpretor, absurde resonant: si ob necessitatem aliquid in ordine, vel in sermone mutavero, ab interpretis videbor officio recessisse."
К этому добавляются запутанные перестановки слов, различие в падежах, разнообразие фигур, наконец, я бы сказал, природное своеобразие языка! Если я перевожу слово в слово, это звучит нелепо; если по необходимости что-то изменю в речи или в порядке слов,, то покажется, что я уклоняюсь от обязанностей переводчика".
Et post multa, quae nunc prosequi otiosum est, etiam hoc addidi: "Quod si cui non videtur linguae gratiam in interpretatione mutari, Homerum ad verbum exprimat in Latinum.
И после многого другого, что сейчас приводить излишне, добавил даже: "Если кто-то думает, что красота языка не теряется при переводе, пусть дословно переложит на латынь Гомера.
Plus aliquid dicam: eumdem sua in lingua prosae verbis interpretetur: videbis ordinem ridiculum, et Poetam eloquentissimum vix loquentem."
Скажу больше: пусть перескажет его на его родном языке прозой, –– и ты увидишь смехотворный набор слов, и красноречивейшего поэта — едва умеющим говорить".
VI. Verum ne meorum scriptorum parva sit auctoritas (quanquam hoc tantum probare voluerim, me semper ab adolescentia non verba, sed sententias transtulisse), qualis super hoc genere praefatiuncula sit, in libro quo beati Antonii Vita describitur, ipsius lectione cognosce.
6. Чтобы авторитет моих писаний не показался мал (хотя я только хотел доказать, что с юных лет переводил не слова, а мысли), прочти и рассмотри, что по этому поводу сказано в небольшом предисловии к книге, где описана жизнь блаженного Антония.
"Ex alia in aliam linguam expressa ad verbum translatio, sensum operit; et veluti laeto gramine, sata strangulat. Dum enim casibus et figuris servit oratio, quod brevi poterat indicare sermone, longo ambitu circumacta vix explicat."
"Дословный перевод с одного языка на другой затемняет смысл, как разросшийся сорняк заглушает семя. Пока речь служит падежам и фигурам, она едва выражает сложным оборотом то,что могла бы сказать одним словом.
Hoc igitur ego vitans, ita beatum Antonium, te petente, transposui, ut nihil desit ex sensu, cum aliquid desit ex verbis. Alii syllabas aucupentur et litteras, tu quaere sententias.
Избегая этого, я по твоей просьбе так переложил жизнь блаженного Антония, что ничего не пропало из смысла, хотя и пропало кое-что из слов. Пусть другие гоняются за слогами и буквами, ты же ищи мыслей".
Dies me deficiet, si omnium qui ad sensum interpretati sunt, testimonia replicavero. Sufficit in praesenti nominasse Hilarium Confessorem, qui Homilias in Iob, et in Psalmos tractatus plurimos in Latinum vertit e Graeco, nec assedit litterae dormitanti, et putida rusticorum interpretatione se torsit: sed quasi captivos sensus in suam linguam, victoris iure transposuit.
Дня мне не хватит, если я буду приводить свидетельства всех, кто переводил по смыслу. Сейчас достаточно назвать Илария Исповедника, который перевел с греческого на латынь гомилии на книгу Иова и множество толкований на Псалмы, и не корпел над мертвой буквой, и не истязал себя нудным переводом, как невежды, но как бы по праву победителя переложил плененные мысли на свой язык.
VII. Nec hoc mirum in caeteris saeculi videlicet, aut Ecclesiae viris, cum Septuaginta interpretes, et Evangelistae atque Apostoli idem in sacris voluminibus fecerint. Legimus in Marco dicentem Dominum:
7. Неудивительно, что в иные века и мужи Церкви, переводившие Септуагинту, и Евангелисты и Апостолы в священных свитках поступали так же. Мы читаем у Марка, как сказал Господь:
TALITHA CUMI, statimque subiectum est, "quod interpretatur, puella, tibi dico, surge." Arguatur Evangelista mendacii, quare addiderit, tibi dico, cum in Hebraeo tantum sit, puella surge.
"Талифа куми", и тут же сказано: "Что значит: девица, тебе говорю, встань" (Мк 5:41). Почему бы не обвинять Евангелиста во лжи: зачем он прибавил "тебе говорю", когда по-еврейски сказано только "девица, встань"?
Sed ut ἐμφατικώτερον faceret; et sensum vocantis atque imperantis exprimeret, addidit, tibi dico. Rursum in Matthaeo redditis ab proditore Iuda triginta argenteis: et empto ex eis agro figuli, scribitur,
Он emfatikwteron прибавил "тебе говорю", чтобы передать обращение и повеление. Также и у Матфея, когда рассказывается, как Иуда-предатель вернул тридцать сребренников и на них было куплено поле горшечника, написано так:
"Tunc impletum est quod scriptum est per Ieremiam Prophetam, dicentem: et acceperunt triginta argenteos pretium appretiati, quod appretiaverunt a filiis Israel: et dederunt eos in agrum figuli, sicut constituit mihi Dominus."
"Тогда сбылось реченное через пророка Иеремию, который говорит: и взяли тридцать сребренников, цену Оцененного, Которого оценили сыны Израиля, и дали их за землю горшечника, как сказал мне Господь" (Мф 27:9—10).
Hoc in Ieremia penitus non invenitur, sed in Zacharia, aliis multo verbis, ac toto ordine discrepante: Vulgata quippe Editio ita se habet: "Et dicam ad eos: si bonum est coram vobis, date mercedem mihi, aut renuite. Et appenderunt mercedem meam triginta argenteos.
Но это совсем не у Иеремии, а у Захарии можно найти, сказанное другими словами и в совершенно ином порядке. Вот как это в Вульгате : "И скажу им: если угодно вам, то дайте Мне плату Мою, если же нет — не давайте; и они отвесили в уплату Мне тридцать сребренников.
Dixitque Dominus ad me: Pone illos in conflatorium; et considera si probatum sit, sicut probatus sum ab eis. Et tuli triginta argenteos, et misi eos in domo Domini in conflatorium."
И сказал Мне Господь: брось их в горнило — посмотри, стоят ли они того, во что оценили Меня. И взял Я тридцать сребренников и бросил их в дом Господень в горнило (Зах 11:12—13).
Quantum distet ab Evangelistae testimonio Septuaginta translatio, perspicuum est. Sed et in Hebraeo cum sensus idem sit, verba praepostera sunt, et pene diversa.
Видно, насколько разнятся перевод Семидесяти и евангельское свидетельство. И в еврейском тексте, хотя смысл тот же самый, слова расставлены по-другому и немного иные:
"Et dixi, inquit, ad eos: Si bonum est in oculis vestris, afferte mercedem meam: et si non, quiescite. Et appenderunt mercedem meam triginta argenteos. Et dixit Dominus ad me: Proiice illud ad statuarium: decorum pretium, quod appretiatus sum ab eis. Et tuli triginta argenteos, et proieci eos in domo Domini ad statuarium."
"И Я сказал к ним: если хорошо в очах ваших, принесите плату Мою; если нет, останьтесь в покое. И отвесили плату Мою, тридцать сребренников. И сказал Господь ко Мне: Брось их горшечнику; хороша цена, в которую Я оценен от них. И Я взял тридцать сребренников и бросил их в доме Господнем горшечнику".
Accusent Apostolum falsitatis, quod nec cum Hebraico, nec cum Septuaginta congruat translatoribus: et quod his maius est, erret in nomine, pro Zacharia quippe, Ieremiam posuit. Sed absit hoc de pedissequo Christi dicere: cui curae fuit non verba et syllabas aucupari, sed sententias dogmatum ponere.
Можно уличить Апостола в обмане, ибо его слова не согласуются ни с переводом Семидесяти, ни с еврейским текстом; более того, он ошибся в имени: ведь вместо Захарии он назвал Иеремию. Но не подобает так говорить о спутнике Христовом: для него важно было не отследить все слова и слоги, а изложить смысл учения.
Veniamus ad aliud eiusdem Zachariae testimonium, quod Ioannes Evangelista assumit iuxta Hebraicam Veritatem. "Videbunt in quem compunxerunt," pro quo in Septuaginta legimus, καὶ ἐπιβλέψονται πρός με, ἀνθ᾽ ὦν ἐνωρχήσαντο, quod interpretati sunt Latini:
Перейдем к другому свидетельству того же Захарии, которое евангелист Иоанн приводит по еврейскому подлиннику: "Воззрят на Того, Которого пронзили" (Ин 19:37). В Септуагинте вместо этого мы читаем: kai epibleyontai proz me, anq wn enwrchsanto, что по-латыни переведено:
"Et aspicient ad me, pro his quae illuserunt, sive insultaverunt."
"И взглянут на Меня, как на то, что осмеяли", или "над чем глумились" (Зах 12; 10).
Discrepat Evangelistae, Septuaginta interpretum, nostraque translatio: et tamen sermonum varietas, spiritus unitate concordat. In Matthaeo quoque legimus Dominum praedicentem Apostolis fugam, et hoc ipsum Zachariae testimonio confirmantem. Scriptum est, ait, Percutiam pastorem, et dispergentur oves.
И Септуагинта и наш перевод отличаются от текста Евангелиста, но разница в словах примиряется единством духа. И у Матфея мы читаем, как Господь предсказывает бегство Апостолов, приводя в свидетели того же Захарию: "ибо написано: поражу пастыря, и рассеются овцы" (Мф 26:31).
At in Septuaginta et in Hebraeo multo aliter; non enim ex persona Dei dicitur, ut Evangelista vult: sed ex Prophetae, Deum Patrem rogantis: "Percute pastorem, et dispergentur oves." In hoc, ut arbitror, loco, iuxta quorumdam prudentiam, Evangelista piaculi reus est, quod ausus sit Prophetae verba ad Dei referre personam.
Но и в Септуагинте, и в еврейском подлиннике это совсем не так: эти слова сказаны не от лица Бога, как у Евангелиста, но пророка, просящего Бога Отца:"Порази пастыря, и рассеются овцы" (Зах 13:7). Я думаю, в этом месте, по высокоумию некоторых, Евангелиста можнообвинитьвстрашномгрехе:онпосмел слова пророка приписать Богу!..
Scribit supradictus Evangelista, ad Angeli monitum, tulisse Ioseph parvulum et matrem eius; et intrasse in Aegyptum, ibique mansisse usque ad obitum Herodis, ut impleretur quod dictum est a Domino per Prophetam: "Ex Aegypto vocavi filium meum."
Тот же Евангелист рассказывает о повелении Ангела Иосифу взять Младенца и Мать Его и бежать в Египет, и оставаться там до смерти Ирода, дабы исполнилось реченное Господом через пророка: "Из Египта воззвал Я Сына Моего", (Мф 2:15).
Hoc nostri codices non habent: sed in Osee iuxta Hebraicam scribitur Veritatem: "Quia puer Israel est, et dilexi eum: et ex Aegypto vocavi filium meum." Pro quo et in eodem loc. Septuaginta transtulerunt: "quia parvulus est Israel, et dilexi eum: et ex Aegypto vocavi filios eius."
В наших списках этого нет, но в еврейском подлиннике в книге Осии сказано: "Ибо отрок Израиль, и Я возлюбил его, и из Египта воззвал Я Сына Моего" (Ос 11:1). Вместо этого в том же месте Семьдесят толковников перевели так: "Ибо мал Израиль, и Я возлюбил его, и из Египта воззвал Я сыновей его".
Num omnino repudiandi sunt, quia istum locum, qui ad Christi maxime pertinet sacramentum, aliter transtulerunt? an danda potius venia ut hominibus, iuxta Iacobi sententiam, dicentis: "Multa peccamus omnes: et, si quis in verbo non offendit, iste perfectus est vir, et potest refrenare omne corpus." Illud vero quod in eodem Evangelista scribitur:
Неужели их должно совершенно отвергнуть за то, что это место, сокровеннейшее для тайн Христовых, они передали по-другому? Или будем милосердны, помня, что они люди, по слову Иакова: "Все мы много согрешаем. Кто не согрешает в слове, тот человек совершенный, могущий обуздать и все тело" (Иак 3:2). Вот что еще написано у того же Евангелиста:
"Et veniens habitavit in civitate quae dicitur Nazareth: ut impleretur quod dictum est per prophetas, quia Nazaraeus vocabitur." Respondeant λογοδαίδαλοι, et fastidiosi aestimatores omnium Tractatorum, ubi legerint; discantque in Isaia positum. Nam in eo loco ubi nos legimus atque transtulimus:
"И пришед поселился в городе, называемом Назарет, да сбудется реченное через пророка, что Он Назореем наречется" (Мф 2:23). Пусть ответят logodaidaloi и придирчивые оценщики всех толкователей, где они это читали? Пусть знают, что у Исайи. Ибо в том месте, где мы читали и переводили:
"Exiet virga de radice Iesse, et flos de radice eius ascendet": in Hebraeo iuxta linguae illius ἰδίωμα ita scriptum est: "Exiet virga de radice Iesse, et Nazaraeus de radice eius crescet."
"И произойдет отрасль от корня Иессеева, и цвет поднимется от корня его", веврейскомтекстесообразно idiwma этого языка написано:"Произойдет ветвьот корня Иессеева, и Назорей произрастет от корня его" (Ис 11:1)
Cur hoc omiserunt Septuaginta, si non licet transferre verbum pro verbo? Sacrilegium est, vel celasse, vel ignorasse mysterium.
Почему Семьдесят оставили это без внимания, как не потому, что нельзя переводить слово за словом? Ведь это кощунство — то ли не заметить, то ли скрыть тайну.
VIII. Transeamus ad caetera: neque enim epistulae brevitas patitur diutius singulis immorari. Idem Matthaeus loquitur:
8. Пойдем далее: краткость письма не дозволяет нам долго задерживаться на отдельных местах. Тот же Матфей говорит:
"Hoc autem totum factum est, ut compleretur quod dictum est a Domino per Prophetam dicentem: Ecce virgo in utero habebit, et pariet filium, et vocabunt nomen eius Emmanuel" Quod Septuaginta transtulerunt: "Ecce virgo in utero accipiet, et pariet filium, et vocabitis nomen eius Emmanuel."
"А все сие произошло, да сбудется реченное Господом через пророка, который говорит: се, Дева во чреве приимет и родит Сына, и нарекут имя Ему Еммануил" (Мф 1:22—23), что Семьдесят перевели так: "Се, Дева во чреве зачнет и родит Сына, и наречете имя Ему: Еммануил".
Si verba calumniantur, utique non est idem, "habebit, et accipiet; neque vocabuit, et vocabitis." Porro in Hebraeo legimus ita scriptum: "Ecce virgo concipiet et pariet filium, et vocabit nomen eius Emmanuel."
Если придираться к словам, то это не одно и то же: "приимет" или "зачнет", "нарекут" или "наречете". А в еврейском тексте мы читаем такое: "Се, Дева зачнет и родит Сына, и наречет имя Ему: Еммануил" (Ис 7:14).
Non Achaz, qui arguebatur infidelitatis, non Iudaei qui erant Dominum negaturi, sed vocabit, inquit, ipsa quae concipiet, ipsa virgo, quae pariet. In eodem Evangelista legimus, Herodem ad adventum Magorum fuisse turbatum; Scribisque et Sacerdotibus congregatis, sciscitatum ab eis, ubi Christus nasceretur; illosque respondisse,
Не Ахаз, обвиняемый в нечестивости, не иудеи, которые еще отрекутся от Господа, а Она Сама, Дева, зачавшая и родившая, наречет Ему имя. У того же Евангелиста читаем, как Ирод был встревожен приходом волхвов и, собрав священников и книжников, стал выпытывать у них, где родился Христос. Они ответили:
"in Bethleem Iudae: Sic enim scriptum est in Propheta: Et tu Bethleem terra Iuda, nequaquam minima es in ducibus Iuda: Ex te enim egredietur dux, qui regat populum meum Israel."
"В Вифлееме Иудейском, ибо так написано через пророка: И ты, Вифлеем, земля Иудина, ничем не меньше воеводств Иудиных; ибо "з тебя произойдет Вождь, Который будет царствовать над народом Моим Израиля" (Мф 2:6).
Hoc exemplum in Vulgata Editione sic fertur: "Et tu Bethleem domus Ephratha, modicus es, ut sis in millibus Iuda, de te mihi egredietur, ut sit princeps in Israel." Quanta sit inter Matthaeum et Septuaginta verborum ordinisque discordia, magis admiraberis, si Hebraicum videas, in quo ita scriptum est:
В Вульгате это пророчество дано так: "И ты, Вифлеем, дом Ефрафа, невелик ты, чтобы быть среди тысяч Иудиных; из тебя произойдет Мне Тот, Кто будет Владыкой в Израиле". Каково различие в словах и порядке слов между Матфеем и Септуагинтой, ты с еще большим удивлением увидишь, если заглянешь в еврейский текст:
"Et tu Bethleem Ephratha, parvulus es in millibus Iuda, ex te mihi egredietur, qui sit dominator in Israel." Considera gradatim, quae ab Evangelista sint posita: Et tu Bethleem terra Iuda. Pro, terra Iuda, in Haebraico habet Ephratha: in Septuaginta, domus Ephratha.
"И ты, Вифлеем Ефрафа, мал ты между тысячами Иудиными; из тебя произойдет Мне Тот, Кто будет Властителем Израиля" (Мих 5:2). Рассмотрим по порядку. У Евангелиста стоит: "И ты, Вифлеем, земля Иудина"; в еврейском тексте сказано вместо "земля Иудина" — "Ефрафа"; в Септуагинте — "дом Ефрафа".
Et pro, "nequaquam minima es in ducibus Iuda," in Septuaginta legitur, "modicus es, ut sis in millibus Iuda:" in Hebraeo, "parvulus es in millibus Iuda;" sensusque contrarius est, Septuaginta sibi in hoc duntaxat loco et Hebraico concordante.
Вместо "Ничем не меньше ты воеводств Иудиных" в Септуагинте написано: "Невелик ты, чтобы быть среди тысяч Иудиных", в еврейском тексте — "Мал ты среди тысяч Иудиных": смысл получается совершенно противоположный. Еврейский подлинник согласен, по крайней мере в этих словах, с Септуагинтой,
Evangelista enim dixit, quod non sit parvulus in ducibus Iuda, cum e regione sit positum, parvulus quidem es et modicus; sed tamen de te mihi parvulo et modico egredietur dux in Israel, secundum illud Apostoli:
Евангелист же сказал, что не мал среди тысяч Иудиных, хотя и там и там сказано, что "мал ты и невелик"; но из тебя, — сказано, —- малого и невеликого Мне произойдет Вождь в Израиле, по слову Апостола:
"Elegit infirma mundi Deus, ut confundat fortia." Porro quod sequitur, "qui regat, vel qui pascat populum meum Israel," aliter in Propheta esse perspicuum est.
"Немощное мира избрал Бог, чтобы посрамить сильное" (1 Кор 1:27). И следующее: "Который будет править", или "Который упасет народ Мой Израиля",— очевидно, что у пророка иначе.
IX. Haec replico non ut Evangelistas arguam falsitatis (hoc quippe impiorum est, Celsi, Porphyrii, Iuliani) sed ut reprehensores meos arguam imperitiae: et impetrem ab eis veniam, ut concedant mihi in simplici epistula, quod in Scripturis sanctis, velint, nolint, Apostolis concessuri sunt.
9. Я рассказываю это не для того, чтобы обвинить Евангелистов в обмане (оставим это нечестивым — Цельсу, Порфирию, Юлиану), но чтобы уличить моих порицателей в невежестве, и прошу у них как милости, чтобы они простили мне в простом письме то, что волей-неволей им придется прощать Апостолам в Священном Писании.
Marcus discipulis Petri ita suum orditur Evangelium: "Principium Evangelii Iesu Christi, sicut scriptum est in Isaia Propheta: Ecce ego mitto Angelum meum ante faciem tuam, qui praeparabit viam tuam ante te.
Марк, ученик Петра, так начинает свое Евангелие: "Начало Евангелия Иисуса Христа, как написано у Исайи пророка: Вот, Я посылаю Ангела Моего пред лицем Твоим, который приготовит путь Твой пред Тобою.
Vox clamantis in deserto, parate viam Domini, rectas facite semitas eius." Hoc exemplum ex duobus Prophetis compositum est, de Malachia videlicet et Isaia. Nam primum quod dicitur:
Глас вопиющего в пустыне: приготовьте путь Господу, прямыми сделайте стези Ему" (Мк 1:1—З). Это пророчество составлено из двух пророков,Малахии и Исайи.Сказанное сперва:
"Ecce ego mitto Angelum meum ante faciem tuam, qui praeparabit viam tuam ante te," in Malachiae fine scriptum est. Sequens autem quod infertur: "Vox clamantis in deserto," et caetera, in Isaia legimus.
"Вот, Я посылаю Ангела Моего пред лицем Твоим, который приготовит путь Твой пред Тобою" (Мал 3:1) находится у Малахии. А последующее: "Глас вопиющего в пустыне" (Ис 40:3) и т. д.можно прочесть у Исайи.
Et quomodo Marcus statim in principio voluminis sui posuit, "sicut scriptum est in Isaia Propheta: Ecce ego mitto Angelum meum," quod non scribitur in Isaia, ut diximus: sed in Malachia novissimo duodecim Prophetarum? Solvat hanc quaestiunculam imperita praesumptio: et ego erroris veniam deprecabor.
Как же Марк в самом начале своего писания приписал Исайе пророчество "Вот, Я посылаю Ангела Моего", которого у Исайи нет, а принадлежит оно, как мы сказали, Малахии, последнему из двенадцати пророков? Пусть отвечает на этот вопрос невежественное предубеждение, я же буду смиренно молить о прощении за ошибку.
Idem Marcus inducit ad Pharisaeos Salvatorem loquentem: "Nunquam legistis quid fecerit David, quando necessitatem habuit, et esurivit ipse et socii eius; quomodo ingressus domum Dei sub Abiathar Pontifice, et panes propositionis comedit, quibus non licebat vesci, nisi solis Sacerdotibus?."
Тот же Марк рассказывает, как Спаситель говорит к фарисеям: "Неужели вы не читали никогда, что сделал Давид, когда имел нужду и взалкал сам и бывшие с ним? Как вошел он в дом Божий при первосвященнике Авиафаре и ел хлебы предложения, которых не должно было есть никому, кроме священников?" (Мк 2:25—26; Лк 6:34).
Legamus Samuelem: sive (ut in communi titulo habetur) Regnorum libros, ibique reperiemus non Abiathar scriptum esse, sed Abimelech Pontificem, qui postea a Doeg cum caeteris Sacerdotibus, Saul iubente, percussus est.
Прочтем Самуила, или книгу Царств, как ее обычно называют, и обнаружим, что первосвященника звали не Авиафар, а Ахимелех — тот самый Ахимелех, который потом был вместе с другими священниками убит Доиком по приказу Саула (1 Цар 21:2—6; 22:9—20).
Pergamus ad Apostolum Paulum. Scribit ad Corinthios: "Si enim cognovissent Dominum gloriae, non crucifixissent. Sed sicut scriptum est: Quod oculus non vidit, nec auris audivit, nec in cor hominis ascendit, quae praeparavit Deus diligentibus se."
Перейдем к апостолу Павлу.Он пишет к коринфянам: "если бы познали, то не распяли бы Господа славы. Но, как написано: не видел того глаз, не слышало ухо, и не приходило то на сердце человеку, что приготовил Бог любящим Его" (1 Кор 2:8—9).
Solent in hoc loco apocryphorum quidam deliramenta sectari, et dicere, quod de Apocalyps. Eliae testimonium sumptum sit: cum in Isaia iuxta Hebraicum ita legatur: "A saeculo non audierunt, nec auribus perceperunt. Oculus non vidit, Deus, absque te, quae praeparasti exspectantibus te."
В этом месте многие, следуя бредням апокрифов, говорят, что это свидетельство содержится в Откровении Илии; тогда как в еврей